Герой Эрнеста Хемингуэя — солдат и матадор, охотник и спортсмен, человек, верящий в кодекс личной чести и больше ни во что, испытывает страшный гнет, против него вступили в заговор все силы. «Когда люди столько мужества приносят в этот мир, — стоически рассуждает tenente Генри, — мир должен убить их, и поэтому он их и убивает. Мир ломает каждого, и многие потом только крепче на изломе. Но тех, кто не хочет сломиться, он убивает. Он убивает самых добрых, самых нежных и самых храбрых без разбора. А если ты ни то, ни другое, ни третье, можешь быть уверен, что и тебя убьют, только без особой спешки».
Герою Уильяма Фолкнера — аристократу, фермеру-издольщику, негру с плантации, как будто легче, за ним история семьи и рода, за ним община, «он» или «она» это, собственно, не только и не столько «он» или «она», сколько — «мы». Некая престарелая дама, свидетельница кровавых событий, случившихся в этих краях много лет назад, пересказывает их молодому человеку, но в этом фактически нет нужды, он и так если не все, то многое знает, потому что совсем этим вырос, «даже самые имена были взаимозаменяемы и почти что неисчислимы. Его детство было полно ими; в самом его теле, как в пустом коридоре, гулким эхом отдавались звучные имена побежденных; он был не реальным существом, не отдельным организмом, а целым сообществом» («Авессалом, Авессалом!»).
Но трагический парадокс состоит в том, что эта данная при рождении привилегия оборачивается страшным бременем вины и проклятия, ибо община тащит за собой груз исторических преступлений, прежде всего рабовладения. А поскольку в мире Фолкнера не существует никакого «было», только «есть» — потому что иначе исчезли бы горе и страдание, — то и вина ложится на людей все новых и новых поколений.
В том же положении оказываются герои Мухтара Ауэзова.
Потому им так немыслимо трудно, потому мир его так жесток.
В Ташкенте, вскоре после переезда из Ленинграда, был написан, вспоминает Валентина Ауэзова, «известный рассказ Мухтара «Коксерек». Было время, когда вокруг этого произведения велось много разговоров, в нем искали и находили какую-то символику, а на самом деле все было иначе. Купила я самый обычный отрывной календарь на 1929 год, и он висел над рабочим столом Мухтара. На этом календаре была репродукция известной картины (к сожалению, не знаю имени художника) — зимняя ночь, снежное поле, вдали чуть видны огоньки какой-то занесенной снегом деревушки, а на переднем плане — волк. Он-то и напомнил Мухтару о многих рассказах, услышанных от бывалых степных охотников еще в юности, которые теперь, когда каждый день перед его глазами была эта картина, как бы снова ожили в его воображении. Так писал Мухтар своего «Коксерека» («Серого Лютого»)».
Наверняка так оно было. Разворачивается знакомый пейзаж, с которым автор еще в детстве породнился, звенит степь привычными звуками, и изнутри написана резкими штрихами не только аульная жизнь и аульные типы — старуха, мать семейства, ее сын, мальчик Курмаш, — ну и действительно жизнь волков, их природа, их повадки. Кстати, о пейзаже. Если и нужны еще какие-то, помимо сюжетов и бытовых примет, свидетельства, что рука Мухтара Ауэзова окрепла, а голос был поставлен и тоже окреп именно на этой земле, то это, конечно, картины вот именно этой, неповторимой и свою неповторимость осознающей природы. Ауэзов — Айвазовский степи и Чингисских гор. «Издали днем горы походили на каменные юрты великанов, пустынные, недоступные смертным. Вблизи и в ночи они принимали иной облик, пугающе живой. Мохнатые, дремучие заросли елей на крутизнах смахивали на шкуру громадного, сонного, мирно дышащего чудища. Лощины, точно уши с острыми, по-звериному настороженными концами, а пропасти — открытые пасти, дышат холодом и тленом, из них торчат клыки скал» («Выстрел на перевале»). Все видно, все осязаемо — это даже не столько литература, сколько живопись.
Бывает, природа являет человеку опасный, звериный свой лик. «Окутанные мраком каменные глыбы кажутся пристанищем злых духов. На мгновение вспыхивает свет. Но после него темнота кажется еще гуще, она, как ведьма, сразу же поглощает не только ночные сполохи, но саму луну. Страх прячется и в таинственных ущельях, и между обнаженных скал; в густой листве деревьев тоже скрывается что-то ужасное и выжидает момента, чтобы броситься на тебя» («Сирота»).
А случается, обволакивает, гладит, ласкает. «Томительная июльская жара спадала. Над широкой долиной, над шумным аулом разливалась легкая, бодрящая прохлада. Солнце медленно скатывалось за золотистые холмы, синие тени которых ложились на юрты, увалы ложбины.
Бесшумными вкрадчивыми шагами подходит ночь. Свежеет воздух. Сгущаются тени. Они ширятся, блекнут, теряют остроту очертаний и, наконец, сливаются с потемневшей землей. Еще мгновение — и прозрачные густые сумерки заливают долину. Просыпается мягкий прохладный ветерок. Он осторожно струится в травах и легко парит над ними, заставляя петь едва уловимым тончайшим звоном» («Кто виноват?»).