Вещие старухи подсказали ему, что именно смутно шептало его сердце.
Когда Сальвини выходил в Отелло, – вы видели, что этот человек и счастлив и радостен напрасно.
Его ждет особая, тяжелая судьба.
Дать во всем облике какой-то непонятный, жуткий отпечаток трагизма…
Трагик, настоящий трагик всегда возбуждает в вас чувство смутного страха.
На него почему-то сразу жутко смотреть.
Это:
– Особая примета настоящего, расового трагика.
Вы смущенной душой чувствуете перед собой:
– Сверхчеловека.
Мы все, во время гастролей у нас Мунэ-Сюлли, видели его в роли Гамлета.
И нас удивляло, что Горацио целует у него руку.
Всякий человек имеет в душе своего Гамлета.
Мы демократический народ.
Для нас Гамлет – студент.
По-нашему, он совершенно одинаково, запросто говорит с Полонием и могильщиком.
Могильщик, простой человек, ему даже, пожалуй, ближе.
И нам странно смотреть, что Гамлет дает целовать руку Горацио.
– Зачем это? Как это?
Для «возвышенного» Мунэ-Сюлли Гамлет, прежде всего:
– Принц.
Все трагики имеют возвышенное понятие о принцах.
Быть может, сами принцы не имеют о себе такого возвышенного понятия!
В «Смерти Иоанна Грозного» Росси[5], разгневавшись после приема Гарабурды, чувствует приближение падучей и выталкивает бояр:
– Чтоб никто не видел припадка!
Уж будто Грозный так стеснялся. Это может вызвать только улыбку.
Петр Великий, по рассказам Юста Юлия[6], ни в чем, – совершенно ни в чем, – не стеснялся своих придворных.
Стал бы стесняться своих «смердов» Иоанн!
Но возвышенный трагик более возвышенно думает о Грозном, чем сам Грозный.
Они привыкли иметь дело с героями, принцами и полубогами и внушать к ним трепет и благоговение.
Вам нет, конечно, надобности напоминать Мунэ-Сюлли в «Рюи-Блазе».
Вы помните его появление в совете министров:
– Bon appétit, messieurs![7]
Но в историю искусства он перейдет в белом хитоне, с повязкой и посохом Эдипа.
Дымящиеся жертвенники по бокам сцены.
Полумрак.
Толпа на коленях, с пальмовыми ветвями.
На ступенях дворца в царственной позе статуи Софокла – богоподобный Эдип.
И голос, как звуки церковного органа:
– О enfants, race nouvelle de l'antique Kadmos, pourquoi vous tenez-vous ainsi devant moi avec ces rameaux suppliants?[8]
Какая движущаяся античная статуя.
Какая ожившая скульптура.
Какая красота!
В этой роли он оставил след и на русской сцене.
Он увлек за собой замечательного русского артиста И.М. Шувалова.[9]
И тот создал в Эдипе одну из тех копий, которые знатоками ценятся немногим меньше оригинала.
Мунэ-Сюлли играл перед нами Отелло.
Удивительно красиво!
Отправляясь с Яго заниматься делами, он срывал розу и, поднимаясь на лестницу, осыпал лепестками сидевшую внизу Дездемону.
И любовался ею.
Очень красиво!
Но это черное, суровое здание, – Отелло, – вряд ли нуждается в таком архитектурном завитке.
Сальвини, шутя с Дездемоной, проводил ей по открытому горлу пером.
Как ножом.
Ласка, от которой передергивало.
Но она больше шла к Отелло.
Боккачио говорит:
– Природа иногда поступает, как человек, который, желая скрыть свои сокровища, прячет их в грязном месте, потому что никто не подумает там искать сокровищ![10]
Так поступила природа, спрятав сокровища души и сердца в черном, безобразном мавре.
Это оскорбляло возвышенного Отелло Мунэ-Сюлли.
– Ты победил, римлянин! – с болью вскрикивал он.
С отвращением смотрел на свои черные руки и прятал их за спину, чтобы не видеть. Красиво! Но мы скептически пожимали плечами:
– Трагедия «blanc et noir»![11]
«Отелло» остался для нас только очень красивым зрелищем.
Зато «Эрнани»…
Трудно отделаться от этого чарующего образа.
В последний раз я видел Мунэ-Сюлли в роли Эрнани сравнительно недавно.
Года за два перед войной.
Он, как живой, стоит у меня перед глазами.
Красивый, обаятельный.
С юношеской легкостью походки и быстротой движений.
Со стройной, как кипарис, фигурой.
С горячим, молодым, пылким, страстным голосом.
После спектакля я зашел в скромную «Brasserie Universelle» на avenue de l'Opéra неподалеку от Французского Театра.
Я заканчивал свой ужин, когда в ресторан вошел высокий, немного согнувшийся господин с седой бородой, в цилиндре с прямыми полями, какие носят учителя и художники, в поношенном черном пальто, со старомодным черным фуляром, повязанным черным бантом в виде галстука, в темных синих очках, с зонтиком.
Он имел вид старого учителя или профессора.
Когда он снял цилиндр, у него оказались пышные седые волосы.
Несколько темных, уцелевших еще нитей придавали им вид старого серебра с чернью.
В лице его мне что-то показалось знакомым.
Старый господин казался очень усталым.
Перед ним поставили кружку пива и тарелку с яйцами.
– Вы знаете, кто этот господин? – тихонько спросил меня гарсон.
– Нет. А кто?
Гарсон наклонился, будто что-то поправляя у меня на столе:
– Monsieur Мунэ-Сюлли.
Его никто не звал в Париже Мунэ-Сюлли, a «monsieur Мунэ-Сюлли».
Этот старичок тот самый юноша, стройный, легкий, гибкий, которого я видел полчаса тому назад?!
Он носил в жизни очень темные очки, чтобы скрыть свой недостаток.
Он сильно косил.