Этот человек, который поражал вас пластикой, красотой, совершенством своих поз, никогда не мог повернуться к зрителю en face.[12]
Он всегда должен был стоять в профиль.
Всю жизнь скрывать свой недостаток.
И всегда оставаться скульптурным и пластичным.
Какая техника!
Но для трагика прежде всего «нужна душа».
Даже Аркадий Счастливцев говорит:
– Нынче душа только у трагиков и осталась.
У Мунэ-Сюлли душа была возвышенная.
Он был немножко:
– Геннадий Несчастливцев.
Он ничего не признавал, кроме трагедии.
И, кажется, во всю свою жизнь сыграл только одну современную пьесу[13], в которой появлялся в сюртуке.
Но зато он играл претендента, что-то в роде покойного Дон Карлоса[14], низвергнутого короля.
И в каждом движении вы видели, что перед вами король.
– Король от головы до ног. Каждый вершок – король.
В недостатках, в страстях, в самых пороках, – во всем король.
Все величественно, как у бенгальского тигра.
Когда он, деспот по натуре, отрекшись в пользу своего сына, – уже как поданный у своего короля, – целовал у него руку и с нежностью говорил: – Mon petit roi![15]
Я смотрел на Мунэ-Сюлли и думал:
– А, может быть, и правда, что Наполеон брал у Тальма уроки, как быть императором!
Мунэ-Сюлли держался вдалеке от жизни.
Когда в одну из тревожных политических минут какой-то бойкий журналист заявился к Мунэ-Сюлли спросить «и его мнение», – Мунэ-Сюлли ответил:
– Я далек от такой грязи, как политика!
У нас политические дельцы свысока смотрят на актеров, художников, литераторов.
Там артисты, художники, ученые, писатели, – те, кто составляют душу страны, – смотрят на политиков…
Как он посмотрел бы на сегодняшнюю ситуацию?
Драться за Францию, – да, в 1870 году Мунэ-Сюлли солдатом дрался за Францию.[17]
Но политика…
Можно представить себе, с какой гримасой на величественном лице сказал великий трагик:
– Я далек от такой грязи!
Его душа, как орел, жила на вершинах. Ему было мало играть. Он хотел:
– Совершать жертвоприношения.
Даже Театр, – через большое «Т» – Театр Французской Комедии, – не удовлетворял его.
Электрическая рампа, крашеные декорации… Он воскрешал:
– Древний театр.
Ездил играть в Оранж, – маленький южный городок, где сохранились развалины древнего, римского амфитеатра.
В Ним.[18]
Он играл при свете факелов.
Плафоном было темное ночное небо, усеянное звездами.
Декорациями старые, священные от древности камни.
Его мечтой было сыграть Софокла в Афинах.
И священная мечта осуществилась.
Он играл Эдипа в театре Диониса[19] под небом Аттики[20] и потрясал своими стонами воздух Эллады.
Париж делится на две части:
– По ту и эту сторону воды.
На этом берегу Сены – приемная Франции, где толпятся иностранцы.
Где суета, блеск, тряпки, удовольствия.
На том берегу – ее радостные жилые комнаты, задумчивый рабочий кабинет и божница.
Пантеон, Латинский квартал, Сорбонна.
Мунэ-Сюлли жил «по ту сторону воды», переходя на этот берег только в Театр.
«Этот берег» на него навевал ужас.
Роскошью и пустотой.
Перед представлением пьесы, в которой он играл роль претендента, он «обдумывал костюм» с законодателем мод, премьером Французской Комедии, г. Лебаржи.
– Cher maître! Вам надо обратить внимание на галстук. Галстук, это – человек. Платье шьет портной. Галстук человек выбирает и завязывает себе сам. По галстуку можно судить о вкусе или безвкусии человека. В Латинском квартале, согласитесь, вряд ли можно найти галстук для претендента на престол. Придется отправиться на тот берег.
– Вы правы, мой друг. Идем.
Они отправились на rue de la Paix, к самому Дуссэ.[21]
Мунэ-Сюлли выбрал галстук, который годился бы для претендента на престол.
– Цена?
– Восемьдесят франков.
– Восемьдесят франков! За галстук?!
И Мунэ-Сюлли в священном ужасе, «подняв руки», выбежал из магазина.
– Как Эдип! – рассказывал товарищам Лебаржи.[22]
Он был прост.
Величаво прост.
В одежде, в жизни, во всем.
– Как римлянин. Был далек от жизни.
Он спал днем и бодрствовал ночью среди книг, произведений искусства и своих мыслей.
На всей его жизни был отпечаток величия.
Скорбь, поразившая его жизнь, носила трагический характер.
Настоящей трагедии рока.
У него было двое сыновей, которых он обожал.
Они умерли в один и тот же день.
Мунэ-Сюлли тяжко заболел.
Оправившись, он выступил в первый раз в Эдипе.
Когда в последней картине слепой Эдип с воплем протянул руки, ища своих детей:
– О, mes enfants, oùétes-vous? Venez ici, venez toucher mes mains…[23]
Мунэ-Сюлли разрыдался.
Весь театр встал, как один, пред величием горя.
В зале послышался плач женщин.
И грянул гром, – настоящий гром, – аплодисментов:
– Ты не один! Мы все с тобой в твоем горе!
От его дружбы с братом, тоже замечательным артистом Полем Мунэ[24], веяло чем-то античным. Это были:
– Кастор и Поллукс.[25]
Два суровых с вида трагика, которые любили друг друга так, что при вести о смерти Мунэ-Сюлли я не знаю, кого следует жалеть.
Умершего или оставшегося в живых?