– Из старинной богатой Фландрии. От прелестной девочки Жанны и старого шарманщика Карло, у которого я проторчала в жопе триста пятьдесят лет. А дай-ка я тебя поцелую! – и она вцепилась в Боба. – Давно не целовалась ни с кем!
Боб отшатнулся, едва успев молвить:
– Я не достоин такой высокой чести, сударыня! – однако тут же был крепко схвачен за руки двумя дюжими мужиками.
– Достоин, достоин! – ласково сказали они. – Дал нам один глаз на двоих, поманил бабами, завел в лес, лишил там одноглазого царя последнего глаза (царского!) и бросил, сукин сын, на произвол судьбы! Сколько лет искали то бабу, то Боба. Целуй, фея, целуй! Крепко целуй. Взасос.
Фея, вцепившись в Боба и прицелившись к его губам, с некоторой обидой произнесла:
– И это за всю мою доброту!..
– Сколько тебе говорить, – рассердились мужики, – не делай людям добра! Целуй, не рассусоливай!
– Ты не боишься, Рассказчик, что и к тебе нагрянет такая же орава и начнет целовать взасос?
– Не боюсь. Бояться надо тем, кто всю жизнь лузгал семечки, пока не пролузгал всю свою жизнь. А я, увы, только пересказчик чьих-то творений или действительных событий. Это вот такие творцы усатые необдуманно плодят детей, а потом бросают их, безусых, на произвол судьбы, да и сама жизнь плодит, а нам, тварям, увы, не дано! Мы побираемся крохами с их стола!
– Не юродствуй.
– С меня спрос, как с зеркала. Разбить, конечно, можно, предварительно глянув в меня лишний раз и смахнув пыль. Но чтобы учинять с меня спрос – увольте! К тому же, я никого, кажется, не убил, даже в мыслях. Это вот с тех, кто боевики ставит, с тех по большому счету спросится. Кстати, это «Малая Площадь Воздаяния», а есть еще и «Большая…» Туда не пойдем, вот там с них и спросят. Это как Большие и Малые Лужники, и нужники, соответственно, при них.
– Сдрейфил, однако. Побледнел, как венецианское зеркало. В Лужники не побежишь, в Большие? Ну, да ладно. Оставим мертвых мертвым. Что же тогда было с Данте?
– Да ничего не было. Он же не выдумал ничего. Это был всего-навсего гениальный, но репортаж. Как у папы Хэма, мама миа, из Испании. Он, правда, описал не этот угол, а тот, куда его затащил Вергилий. Просто Вергилию самому не хотелось тут встречаться кое с кем, вот он и повел Данте через парадный подъезд. А чаще сюда приходят черным ходом. Да ты не бойся: ни Гектор, ни Патрокл, ни двенадцать троянских юношей не будут доставать тебя здесь, они уже достали Гомера. Правда, пощадили слепого старика. На первый раз. За правду. Надо ослепнуть, чтобы лучше видеть ее.
– Боб! – воскликнул Борода, уславший девичий «ручеек» куда-то вдаль. – А ведь один из этих мужиков был Гомер, а второй – Кутузов!
– Где же тогда Сократ, Рассказчик? – спросил я. – Или Саня Баландин? У меня уже в голове мутится. Где я был? Там и не ад, и не чистилище, и не рай, насколько я смог разобраться. Так что же там? Или в самом деле Афины?
– Они там, куда и нам дай Бог попасть с тобой, – вздохнул Рассказчик. – И не так важно, Сократ то был или Баландин. Важно, что ты спас их, а тем самым спас и себя. Они продолжают жить, независимо от причитающегося им воздаяния, кары или вознаграждения. Это не важно для них. Они живут чем-то более высоким, чем другие. Вон, поинтересуйся у Бороды, чем живут художники, которые всю жизнь расписывают храмы? (Борода буркнул что-то крайне неприличное). Я сам-то только-только стал понимать это. Вот ты ценой своей жизни спас кого-то из них, тем самым спас и себя. А где те, кто был с тобой на галере, кто так яростно бился всю жизнь только за собственную жизнь? Кстати, скоро ты их увидишь.
Рассказчик отвел меня в сторонку.
– А что ты меня никак не спросишь о Фаине? Где она?.. – он помолчал. – Как-то нехорошо получается: все, кто были там, все они здесь, а ее нет – ни там, ни тут. Вот тебе последние откровения Филолога. Ты как-то спросил меня, почему я предал
Рассказчик круто развернулся и ушел.
«Бедняга, – подумал я. – Как же поразили его когда-то эти тревожные желтые цветы! Всю жизнь окрасить в придуманный кем-то цвет! А может, все-таки это лучше, чем бесцветная жизнь?»
И я еще долго бродил по площади, здороваясь со всеми кряду, так как все они, вроде, были мне и знакомы, но все как бы из другой жизни. В которой, как оказалось, один цвет – цвет тревоги. Ко мне подошла женщина, которую я поначалу принял за цыганку.