Да, слишком многие мои ровесники-провинциалы приезжали в Париж с такой же целью, что и я. Неудивительно, что в гвардию принимали только по серьезным рекомендациям. А рекомендаций я представить не мог. Понятно, что для уныния у меня было достаточно поводов. Все чаще я пребывал в скверном настроении и вечерами бродил по улицам казавшегося мне враждебным, незавоеванного мною Парижа и искал возможности дать выход копившемуся раздражению.
Дважды мне это удалось. Один раз я примерно проучил двух шалопаев, пытавшихся ночью сорвать с меня мой новый плащ. Среди дворянской молодежи Парижа такое развлечение почему-то было очень распространено. Но мне оно не нравилось, что я немедленно и дал почувствовать праздным гулякам. Во всяком случае, одного из них удар моей шпаги должен был надолго отправить в постель, второго же я лишь слегка уколол в руку. Несмотря на это, он убежал, бросив шпагу и своего серьезно раненного товарища. Пришлось мне самому отнести незадачливого шутника к воротам монастыря кармелиток и оставить его там на попечение сестер-монахинь. В другой раз на меня напали уличные грабители, которыми кишмя кишел район «Юдоли печали». Несмотря на то, что сбиры, назначенные главным наместником полиции, большую часть времени тратили на то, чтобы изымать оружие у тех, кому оно не полагалось, редкий парижанин рисковал выходить в ночное время на улицу, не запасшись хотя бы кинжалом – если положение не позволяло ему обзавестись шпагой. Нападавших было пятеро, но, на мое счастье, вооружены были только двое – их-то я и приколол с такой скоростью, что остальные даже не успели заметить. Еще одному я сломал челюсть. Четвертому повезло меньше других: я настиг его на мосту, потому короткая стычка для него завершилась в Сене, на изрядной глубине. Последний же пустился наутек.
К сожалению, два этих случая с большой натяжкой могли быть названы воинскими подвигами. И уж конечно, я мечтал совсем о других боях и других походах. Так что к концу первого парижского месяца я совсем пал духом. Путь в будущее, представлявшийся мне ранее ровной широкой лестницей, оказался, если и лестницей, то узкой, винтовой, со сломанными перилами и зияющими провалами вместо ступеней. Деньги, взятые из дома, подходили к концу. Я уже подумывал о том, чтобы заложить оба пистолета и, возможно, даже продать Вулкана. Последнее обстоятельство приводило меня в полное уныние. Но к рекомендованному мне отцом Исааку Лакедему я все еще не хотел обращаться – хотя письмо к нему, изрядно потертое, лежало во внутреннем кармане моего нового колета. Может показаться странным, но мне даже в голову не пришло вскрыть его и прочесть, что именно написал Авраам де Порту старому своему знакомому. И дело было вовсе не в отсутствии любопытства – я просто инстинктивно старался отрешиться от всего, связанного с обстоятельствами моего происхождения. Обилие мрачных и опасных тайн, обрушившееся на меня, должно было остаться в прошлом. Пока же, впрочем, настоящее совсем не радовало, а будущее невозможно было разглядеть.
Нельзя сказать, что я сразу же погрузился в пучину отчаяния. Нет, первые недели каждый вечер, прежде чем отойти ко сну, я вслух предавался мечтам о будущей карьере. В мечтах я рисовался себе, как минимум, маршалом Франции, героем и, конечно, богачом.
Единственным моим слушателем был Мушкетон. В этом малом удивительным образом сочетались хитрость и наивность. Наивность, по сравнению с которой я представлялся себе умудренным опытом зрелым мужем – при том, что мы были ровесниками. Во всяком случае, Мушкетон был вполне уверен в близком осуществлении моих мечтаний, а заодно, естественно, и своих. Правда, он видел себя в будущем не столько моим товарищем в походах, сколько управляющим тех многочисленных поместий, которые я, по его убеждению, непременно получу от его величества во всех французских провинциях.
К сожалению, действительность, чем дальше, тем меньше способствовала такому оптимизму. Так что, хотя и позже меня, но Мушкетон тоже изрядно осунулся и даже помрачнел. Правда, следует отдать ему должное – мой слуга не бросал меня и избегал разговоров о невыполненных условиях нашего договора. Но все чаще он отпрашивался «для занятий ремеслом», и я нисколько не удивился бы, если бы мой слуга в один прекрасный день угодил за крепкую решетку: вряд ли парижский прево поощрял его ремесло, которое, как я догадывался, связано было не только с недозволенной охотой на перепелов и куропаток.