Первого мая гастролеры вернулись в Петербург. Вскорости Николай Андреевич навестит давнего товарища. На следующий день отправит письмо-отчет Стасову. За интонацией письма виден человек, честно исполнивший долг, и все-таки не способный подавить в себе нотки брезгливости: «Был я у него поутру в 12 часу, он еще лежал в постеле и поминутно его рвало; но он, по-видимому, нимало этим не смущался, точно будто самая обыкновенная вещь, и уверял, что это желчь выходит и что, мол, это очень хорошо».
Не верит он и в творческие успехи: «Еще говорит, что почти окончил интермедию (сцену на Лысой горе или сон парубка) в „Сорочинской“ до педали (колокола) на cis; когда я, впрочем, попросил его показать ноты, то оказалось, что это все старое, оставшееся от „Млады“ и, за исключением двух-трех страниц, даже не переписанное вновь».
Что показывал Мусоргский Римлянину? После посещения Корсакова он и закончит клавир «Сонного видения паробка». Хранил всю сцену в голове, и после — быстро записал.
В 20-х числах мая Мусоргский уже в Ораниенбауме, на даче Леоновой. Пробудет там до осени. Еще одно свидетельство постороннего человека запечатлеет его портрет в разгар завершения «Хованщины». Это был одиннадцатилетний мальчик, который жил с родителями поблизости. Мусоргский, похожий на предсмертный портрет кисти Репина, значит, несколько всклокоченный, с сизым носом. Костюм слишком уж не новый. Позже, став взрослым, свидетель узнает, что его знакомый не раз приобретал для бедного музыканта поношенные вещи.
«Раз в неделю у Д. М. Леоновой устраивался вечер с ужином, распоряжался ужином обыкновенно „Мусинька“. Из задней комнаты раздавался звон тарелок и откупоривание пробок. Каждый раз, как оттуда выходил Мусоргский, он становился все более на „взводе“. После ужина начинался концерт, где Мусоргский выступал (уже совершенно „готовый“), как аккомпаниатор и исполнитель. Собственные вещи исполнялись им с изумительным совершенством, производя на слушателей
Лето. Пора отдыха. Дарья Михайловна собирает гостей. Мусоргский, как всегда, аккомпанирует, импровизирует. Но вместе с тем приходит и новый всплеск творческих сил. 29-го композитор поставил точку в третьем действии «Хованщины». В июне — по просьбе автора музыкального словаря Г. Римана — пишет «Автобиографическую записку». О себе приходится говорить в третьем лице. И поневоле подводить итоги. Пусть и предварительные. И снова вставали в памяти мать, отец, няня и бабушка. И учитель Герке. И Школа гвардейских подпрапорщиков. И как Ванлярский привел его к Даргомыжскому. И последующая встреча с Кюи и Балакиревым, а позже — и Стасовым. Появится и голубушка Людмила Ивановна («сестра гениального творца русской музыки Глинки»), И все именитые знакомые вставали перед ним…
«Сближение это с талантливым кружком музыкантов, постоянные беседы и завязавшиеся прочные связи с обширным кругом русских ученых и литераторов, каковы Влад. Ламанский, Тургенев, Костомаров, Григорович, Кавелин, Писемский, Достоевский, Шевченко и др., особенно возбудило мозговую деятельность молодого композитора и дало ей серьезное, строго научное направление».
Похоже, здесь он перечитал написанное. Достоевского он узнает позже. Не мог Федор Михайлович тогда повлиять на его «мозговую деятельность». Фраза была не точна. Он вычеркнул имя Достоевского. Начал писать далее: «Результатом этого счастливого сближения был целый ряд музыкальных композиций из народной русской жизни, а дружеское сближение в доме Шестаковой с профессором В. Никольским было причиной создания большой оперы „Борис Годунов“, на сюжет великого Пушкина».
Сестры Пургольд, постановка «Бориса», «дедушка» Петров, Платонова, Леонова… Жизнь проходила заново — и смерть Витюшки Гартмана, и вокальные альбомы, сочиненные с Арсением, и незаконченные еще «Хованщина» и «Сорочинская», и недавняя, но уже такая далекая поездка по югу России, и последние сочинения: «Гурзуф», «Байдары», «Буря на Черном море», «Блоха»…
«Мусоргский ни по характеру своих композиций, ни по своим музыкальным воззрениям не принадлежит ни к одному из существующих музыкальных кружков». Прибавил и о том, что «искусство есть средство для беседы с людьми, а не цель». Сказал и о своей строптивости в отношении теории музыки: «Признавая, что в области искусства только художники-реформаторы, как Палестрина, Бах, Глюк, Бетховен, Берлиоз, Лист, создавали законы искусству, он не считает эти законы за непреложные, а прогрессирующими и видоизменяющимися, как и весь духовный мир человека».