Шакловитый, который по первому взгляду более заботится о своем возвышении, вдруг скорбящий о Руси — тоже вызывал немало толкований. Еще более удивлял. Но, в сущности, он так же печется о будущем отечества, как и другие идеологи, ставшие персонажами этой оперы[224]
.О Руси болеет каждый, и каждый живет по своей правде — и Досифей, и Голицын, и Шакловитый, и даже Хованский.
Действие второе. Князь Василий наедине с самим собой:
Он мог ждать хотя бы признания заслуг, но…
Это речь одного из первых западников, который — вне всякого сомнения — думает не только о своей карьере. Но и Хованский имеет свое представление о праведной жизни. Ограниченный человек и «одаренный» интриган. Не смог проявить себя в ратном деле, но сумел попустительством добиться «любви» своих «детей» — стрельцов. Он был действительный приверженец старой веры. В «Истории» С. М. Соловьева, которую читал и перечитывал Мусоргский, звучат слова Хованского, обращенные к староверам: «Тако верую и тако проповедаю и молю бога, дабы умилосердился о народе христианском, не дал до конца погибнуть душам христианским от нынешней новой никонианской веры». Из его реплик складывается целое мироощущение: знатные не должны равняться с «выскочками», жить по-старому, как исстари повелось.
И Досифей — поборник старины, но — духовной. С никонианством и с царем Петром приходит время Антихриста («возможе Гордад!»). Когда же надежды на восстановление подлинной веры нет, когда раскольничий скит окружен петровцами, — остается взойти на костер.
Среди этих «правд» и звучит еще одна — ария Шакловитого: «Спит стрелецкое гнездо. Спи, русский люд, ворог не дремлет! Ах, ты и в судьбине злосчастная, родная Русь! Кто ж, кто тебя, печальную, от беды лихой спасет? Аль недруг злой наложит руку на судьбу твою? Аль немчин злорадный от судьбы твоей поживы ждет? Стонала ты под яремом татарским, шла, брела за умом боярским. Пропала дань татарская, престала власть боярская, а ты, печальница, страждешь и терпишь!» И донос на Хованских он диктует не только из личных побуждений.
Голицын, Досифей, Хованский, Шакловитый, — все со своей узкой правдой. Сам же Мусоргский внемлет каждому, стремясь к разнословности, идейному разноголосию, проницая общую их судьбу.
В XX веке, вчитавшись в Достоевского, известнейший филолог-философ Михаил Бахтин откроет особый «полифонизм» в романах писателя: каждый персонаж обладает своим, самостоятельным голосом, который нельзя смешивать с авторским. В музыкальной драме Мусоргского свершилось то же, что и в прозе его старшего современника Достоевского…
Но Мусоргский написал свое произведение не только об этом. «Рассвет на Москве-реке», вступление, — и собственно «хованщина»; вольное дыхание, разливающееся по Божьему миру, — и столкновение страстей, сословий, частных помыслов. Они противостоят друг другу как природа и история, как вечное и «нынешнее», как нескончаемая жизнь и обрыв в смерть. Гибнут Марфа, Досифей, отец и сын Хованские, раскольники и множество людей за пределами сцены. А кто не гибнет — Василий Голицын, Шакловитый, стрельцы, Эмма, подьячий, — те стоят у края пропасти. В его собственной жизни детство было «рассветом», природой. Божьим творением. А далее пошло «человеческое только человеческое». Круговорот истории
Когда Шостакович попытается восстановить «Мусоргский» вариант «Хованщины», он, конечно, почувствует давление времени, когда к огнепальному финалу «пририсует» начальную тему «Рассвета». У Мусоргского не было и не могло быть столь прямолинейного оптимизма. Петровские времена не были для него разрешением бед русской истории. Его опера начиналась рассветом, но заканчивалась заревом в ночи. И всё же трепетное чаяние «лучших времен» и воскресения в «Хованщине» есть. «Рассвет» вслед за самой чудовищной ночью — такая же неизбежность, как вращение Земли. И то, что было страшной историей, когда-нибудь станет