Друзья, вспомнив мороку с родственниками Даргомыжского, которую пережили, готовя «Каменного гостя», решаются уговорить составить дарственную на имя Тертия Филиппова. «За болезнью» композитора бумагу при свидетелях: Стасове, Римском-Корсакове, Гриднине, — подпишет Голенищев-Кутузов.
Весть о безнадежном больном собрала всех. Появлялись и Бородин, и «Милый оркестр», и «Донна Анна-Лаура». Их лица видел ослабший, поседевший Мусорянин. Он был рад поболтать, но иногда начинал говорить что-то совершенно непонятное. Заходили и Направник с певцом Мельниковым, и поэт Яков Полонский с женой. Как всегда, «злая смерть» преподносила сюрпризы. 15-го, в воскресенье, ему стало лучше. Он оживился, в нем опять просыпалась надежда. То просил пересадить его в кресла, было неудобно перед дамами встречать их в постели. То вспоминал разные истории из своей жизни. Начинал мечтать, что поправится и поедет в Крым или Константинополь. На следующий день он, не зная, что уже 9-го ему исполнилось сорок два, ожидал своего дня рождения. Ночь на понедельник прошла спокойно. В пять часов сиделка у его постели вдруг услышала крик:
— Все кончено. Ах, я несчастный!
Мучился он недолго, всего несколько секунд. 16 марта, в тот день, который он всегда связывал со своим появлением на свет, началась посмертная судьба Мусоргского.
В 10 часов Михаил Иванов, музыкальный критик «Нового времени», столкнется у дверей в палату Мусоргского с графом Голенищевым-Кутузовым.
— Вы хотите видеть Мусоргского? Он умер.
В глаза критику бросилась холодная опрятность последнего пристанища композитора. Серые ширмы закрывали полкомнаты, за ними стояли пустые кровати. Взгляд запечатлел шкаф, конторку, два стула, два столика. На них лежали газеты, несколько книг. Название одной осталось в его сознании навсегда: «Гектор Берлиоз. Об инструментовке».
Кровать Мусоргского стояла справа от двери. Он лежал, покрытый большим серым одеялом. Если б не мертвая бледность лица и рук, можно было думать, что композитор заснул.
Год 1881-й — год потрясенной России. Скоро начнется суд над цареубийцами. Начнутся времена, о которых один из проницательнейших поэтов XX века, Георгий Иванов, скажет: «Каждому — от царя и его министров до эсеров, охотившихся за ними с бомбами, — искренне казалось, что они не пилят сук, на котором сидят, а, напротив, предусмотрительно окапывают тысячелетние корни „исторической России“, удобряют каждый на свой лад почву, в которую эти корни вросли».
Семнадцатого марта в церкви Николаевского военного госпиталя будет отслужена первая панихида по усопшему. В тот же день Стасов заедет на Передвижную выставку, передаст портрет покойного кисти Репина. Крамской, увидев Мусоргского, глянувшего с полотна, поражен: «Это что-то совсем новое! Что за письмо, что за лепка! И все это в каких-нибудь четыре сеанса — просто невообразимо!!!»
Вечером, на второй панихиде, будет царить полумрак. Свет был тускл. В головах покойного стоял венок от консерватории. По сторонам к гробу прильнули еще несколько венков. В ногах стояли кадки с цветами. Из многочисленных лиц взор мог выловить Стасова, Корсаковых, Бородина в генеральском мундире, Кюи, Направника, Мельникова, Лядова. В воздухе лилось «Со святыми упокой». Звучало проникновенно. Рыданий слышно не было.
Филиппову при поддержке Победоносцева удалось выхлопотать даровую могилу на Тихвинском кладбище. Там, где недавно нашел вечный покой Федор Михайлович Достоевский, теперь должен был найти последнее пристанище Мусоргский.
Восемнадцатого марта прах композитора двинулся к Александро-Невской лавре. Корсаков беспокоился, что распорядители плохо знают дорогу. Балакирев волновался, готов ли крест, и поехал к лавре ранее других. Процессия шла молча. Пения не было. В воротах лавры несколько голосов затянуло «Святый Боже», следом запели почти все. С этим неподготовленным хором гроб и внесли в Духовскую церковь.
Здесь уже было много народу, но храм заполнялся и заполнялся. В проповеди зазвучали слова о силе музыки, о том, что талантливые композиторы России сейчас особенно нужны. Началось отпевание. Стасов хлопотал, добывая свечи для новых и новых рук.