– Истинно так. Дай бог ему долгие годы, Никольскому, – экая ведь идея! Бродил я вокруг да около, а сам до нее не додумался. И, когда «Ночь на Лысой горе», забракованную нашим Милием, сочинял, намерен был выразить не совсем уж бесовские страсти – там было кое-что и от народной силищи. Пока с «Женитьбой» возился, тоже вокруг народной темы ходил. А тут русский сюжет, большущие страсти, освященная временем старина, сильные образы… Знаете, Корсинька, мне давно надоела красивость запада, не желаю я банальных форм, какие у них в опере. Хочу, чтобы было вполне самобытно.
Мусоргский долго развивал перед ним свои планы. Корсаков понимал, что мысль о «Борисе» родилась не случайно: бывают идеи, которые, как глубокие зарубки на дереве, остаются. В творчестве они означают поворот, новый этап. Такой была мысль о «Борисе».
– Теперь читать без роздыха, – продолжал Мусоргский. – Читать из истории, глотать факты того времени и думать, думать…
– Модя, – осторожно справился Римский-Корсаков, – а время думать будет у вас?
– После того как нас благополучно выставили из Инженерного управления, мы имели достаточно времени обдумать многое, – не без торжественности, именуя себя во множественном числе, сообщил Мусоргский. – Мы обдумали основы сочинения, задачи свои как художника и многое прочее. Конечно, в то время мы еще не имели в руках сюжета, который был нам выдан позже. Но и вокруг мы, по секрету скажу, многое вынюхали и обследовали. Опять же Лесное ведомство, в коем мы ныне имеем честь состоять, позволяет в свободное от канцелярского действия время обдумывать. Одним словом, Корсинька, «Бориса» будем писать быстро и на том перст прикладываем вместо целования креста. Теперь вы есть наш компас, и буде, как намечали, поселимся вместе, тогда и совсем станет ладно. А пока, в счет будущих радений, прошу поставить в нашу честь самовар и учинить большое чаепитие.
Корсаков пошел хлопотать на кухню. Знаменательный день должен был быть отмечен, и хозяйке было поручено купить всякой снеди и сладостей.
Вернувшись, он застал Мусоргского стоящим около рояля и грузно, от плеча, дирижирующего. Рояль молчал, ниоткуда не доносилось ни звука, а Мусоргский с серьезным видом размахивал мерно руками.
– Это мы великое славление Бориса учиняем, – сказал он, опуская руки. – Такой, знаете, хор, от которого дрожь пройдет по театру. – Он посмотрел строго на друга. и добавил: – Только сегодня дары Бахусу приноситься не будут, Корсинька, ни-ни-ни!
– Я и не просил вина покупать, – сознался Римский-Корсаков.
II
Даргомыжский ходил по квартире совсем больной. То начиналось удушье, то мучительно болело сердце. Он садился в кресло и долгое время тяжело дышал. Потом опять принимался ходить, стараясь отделаться от слабости и забыть про боль.
Сестра, Софья Сергеевна, роста необычайного, с низким голосом, совсем на него не похожая, ходила за ним по пятам.
– Приляг, Саша, не теми себя!
– Да нет, оставь, – с раздражением отвечал он.
И тут ему начинало казаться, что только она и мешает отвлечься от боли.
Даргомыжский думал о «Каменном госте». Проходили часы, а ни одной живой мысли не было. Он брал томик Пушкина, в который раз перечитывал разговор Лауры с Дон-Карлосом, сцену столкновения Дон-Гуана с Дон-Карлосом… Воображение не пробуждалось: подставить музыкальную мысль под текст не удавалось; текст, еще недавно казавшийся необычайно душистым, теперь утомлял своей неподатливостью.
Снова Даргомыжский начинал бродить из комнаты в комнату. В конце недели соберутся друзья, а что он покажет им, чем похвастает? Похвастать будет чем, он знал, но как это получится, оставалось неясным.
Весной наперегонки с ним Мусоргский попробовал писать «Женитьбу». Это Даргомыжский и подал ему идею писать на гоголевский текст, ничего не меняя. Чего только Модест не придумал, каких только не ввел новшеств, нарушив все традиции оперного письма! Живую, характерную речь он с обычного языка переводил на язык музыки. Музыкальная речь приобретала остроту гротеска и обрисовывала героев с таких сторон, какие недоступны слову. От некоторых мест «Женитьбы» можно было смеяться до упаду. Наденька Пургольд изображала на рояле что-то невероятное, каскад остроумнейших фраз, целую симфонию. Сам Даргомыжский взял на себя роль Кочкареьа. Это было уморительно и бесподобно!
Но Модест хватил все-таки через край: в своей выдумке он пошел дальше, чем в «Каменном госте» позволил себе Даргомыжский. Путей тут не было, и в конце концов он зашел в тупик. Хорошо еще, что за «Бориса» принялся, – это по нем, это пойдет.
Александр Сергеевич сел и попробовал думать с закрытыми глазами. Вместо собственных музыкальных мыслей на память приходили отрывки из «Бориса», слышанные в прошлый раз; затем вспомнились песни Модеста: «Колыбельная Ерёмушке», «Сиротка», «С няней»… Нет, друзья чего-то не видят: им непонятно, какое большое явление восходит; только он один, кажется, улавливает истинные размеры этого дарования.