Даргомыжский почувствовал беспокойство: на нем, самом старшем, лежит ответственность за судьбу Модеста; его долг – объяснять всем, каких огромных размеров талант у Модеста.
Прежде к чужой славе Даргомыжский относился ревниво, но в последние годы, окруженный любовью балакиревцев, едва ли не больше стал думать об их успехах, чем о собственных. Их воодушевление, их интересы и планы заражали его.
Начав с Мусоргского, он неведомыми путями вернулся к «Каменному гостю». Когда вошла сестра, он попросил:
– Дай-ка мне бумагу и карандаш.
– Ты бы, Саша, пропустил сегодня. Ведь плохо же себя чувствуешь!
Он упрямо покачал головой и только попросил, чтобы она завернула ему ноги в плед.
Позже Даргомыжский перешел на кровать. Он устроился так, чтобы писать лежа. Мысли бежали, опережая карандаш. Он не ощущал больше ни удушья, ни слабости, ни боли в сердце: было лишь одно желание писать скорей, закреплять то, что теснилось в мозгу. Надо было торопиться, не упускать ничего и все класть на бумагу.
Он удивлялся себе: получалось вовсе не так, как представлялось вначале. Какая-то внутренняя сила увлекала его, гнала вперед и сама подсказывала решения.
– Ну, Саша, – сказала сестра, – может, бросишь? Ведь ты совсем замучишь себя!
– Нет, оставь, – рассеянно отозвался он, не поднимая глаз от бумаги.
Будет что показать! Даже эта детски тщеславная мысль подгоняла его. Он испытывал восторженное и бескорыстное беспокойство. Сцены, положения возникали друг за другом. Даргомыжский находил гибкие музыкальные фразы для Лепорелло, Лауры, Дон-Гуана; каждая получала свою особенную окраску.
И в это же время с таким же воодушевлением и самозабвением Мусоргский писал сцены у Новодевичьего монастыря и в корчме, на литовской границе.
Один мечтал поскорее докончить работу, потому что тень смерти витала поблизости. Другой, лишь недавно начавший свою оперу, стремился вперед, потому что ему не терпелось охватить ее всю. Работа была необъятная, сложная, а он сгорал от нетерпения, мечтал увидеть близкий ее конец.
И в то же время в тишине маленькой квартиры при лаборатории Бородин, воспользовавшись тем, что сегодня освободился раньше и что он дома один, заканчивал инструментовку своей первой симфонии. Для того, что существовало в клавире, он тщательно подбирал голоса: кларнету или гобою отдать эту партию? Подкрепить виолончели фаготами или не стоит? Ввести тут две валторны или четыре?
Он наносил штрихи один за другим и, подобно резчику по дереву, отходя в сторону, смотрел, как они сочетаются с целым. Вкус был у него точный, здоровый: блеклых красок, расплывчатости Бородин не любил. Все должно было звучать ясно, полно и жизнерадостно.
Когда все собрались у Даргомыжского, хозяин принял их лежа в постели. Несколько дней он уже не вставал. Болезнь не сделала его более раздражительным – наоборот, он был оживлен и захвачен работой.
– Я такого за эти дни насочинял, что сам на себя дивлюсь, – сказал он. – Теперь я вам, Модест, сильнейший соперник.
Мусоргский с мороза был красен; особенно раскраснелся нос. Он растирал озябшие руки.
– Нет, вам, Александр Сергеевич, никак не угнаться за нами, – ответил он с задором. – Мы такое безобразие учинили, что даже боязно музыкальному начальству на глаза попасться. Господин Фаминцын – тот за трактирные наши мелодии не иначе как предал бы нас анафеме и во всех органах печати отлучал бы от церкви.
Пришли Балакирев, Кюи, Стасов, Римский-Корсаков, Бородин, сестры Пургольд. Точно чувствуя, что недолго им бывать в этом доме, они дорожили каждой встречей с хозяином. И тесно было в этой квартире, и уютно, и весело, и дышалось легко.
Балакирев, отведя в угол Бородина, стал строго допрашивать, как идет у него инструментовка.
– Смотрите, в программу включаю. Не подведите!
– Да что вы, Милий Алексеевич! Мне еще обо многом думать надо.
– Вам позволь – вы всю жизнь продумаете. Нет, – твердо сказал он, – доинструментуете всё за неделю.
– Никак не могу: у меня занятия.
– Бросьте занятия, пускай другой кто-нибудь ведет. Есть же у вас там помощники!
– Я же не могу, Милий Алексеевич, поручить инструментовку им.
– Да ну вас совсем! – сердито сказал Балакирев и отошел от него.
Как его ни преследовали противники, сколько дурного про него ни писали, он вел свою линию, стараясь не показывать, как ему тяжело сносить поношения и критику хулителей.
Сестры Пургольд рассматривали новые страницы «Каменного гостя» и изумлялись.
– Это же невозможно исполнить, Александр Сергеевич!
– Полно, – разглаживая усы, спокойно отвечал Даргомыжский. – Вы да не исполните!
– Наш дорогой оркестр – Наденька ночь не спала, наверно, – заметил шутливо Мусоргский. – А Александра Николаевна назло мне говорит, потому что у меня в сцене найдутся места позаковыристее.
Всей толпой пошли к роялю, оставив хозяина на диване. Стали так, чтобы ему было все видно.
Вечер начали с «Каменного гостя». Уже после первых строк посыпались восклицания. Особенно шумел Стасов:
– Да это прямо чудо! Музыкальная ваша речь льется так же естественно, как живая людская речь! Такого еще не было!
Хвалили и Мусоргский и Кюи.