Вечер застал меня в расселине посреди холма между двумя рисовыми полями. Я карабкалась наверх; по обе стороны высились бамбуковые заросли, выставившие свои отростки, как капканы, в сгущающемся тумане, мрачные тени в узкой теснине с их появлением стали еще мрачнее. Я уже оставила надежду найти ночлег, как вдруг набрела на ветхую лачугу, охраняемую на редкость злобной собачонкой с крысиным хвостом. Я отбивалась и уворачивалась от нее, пока меня наконец не спасла старая бабушка, которая возникла на пороге и пригласила меня войти. На семейном алтаре у двери лежал лишь апельсин месячной давности, сдувшийся наполовину и жесткий как подошва. С сушившихся решеток над очагом свисала почерневшая паутина, а запаса риса, который в других домах обычно хранили на чердаке, нигде не было видно. У детей были впалые щеки; они прятались в тени с любопытным, но настороженным видом.
Старуха принялась неумело торговаться, и я дала ей больше, чем она попросила. Это было мрачное место, где дети часто и бесшумно плакали. Все взрослые жители хижины, кроме, пожалуй, старой бабушки, были опиумными наркоманами. Сбросив рюкзак, я вышла из безрадостного дома и оказалась в лишь чуть менее унылом саду. Женщина средних лет стояла посреди грядки с листовой горчицей и с силой выдергивала старые овощи, чтобы высадить новую рассаду. Она вырвала из земли две белые редьки, покрытые волосатыми отростками и твердые, как дерево. Стоявшая рядом девочка с бритой головой тут же выронила мотыгу и схватила корешки, вручив один младшей сестре и на ходу вгрызаясь в другой. Она даже не вытерла землю. Младшая сидела на камне, сжимая в кулачке свое грязное сокровище; время от времени она терла его о щеку и ковыряла ногтем, а потом сосала пальчик.
Ужин состоял из маринованных цветов бананового дерева и вареных водорослей – то же самое дали и свиньям. Я ела вместе с детьми, а незамужняя сестра тем временем готовила опиум. У нее было красивое тонкое лицо, лучезарная улыбка наркоманки и хриплый кашель смертельно больной туберкулезом. Она зажгла керосиновый фонарь и осторожно опустилась на тонкую плетеную циновку, приступив к приготовлениям. Придав коричневой пасте форму продолговатой колбаски, она нарезала ее на шарики с ювелирной точностью часовщика. Когда она наполнила свою трубку и сделала первую затяжку, другие были готовы к ней присоединиться. Лишь бабушка держалась в стороне, зажав между колен крошечного грудничка; она палкой ворошила угли в очаге, поддерживая тепло. Мне выделили соломенный тюфяк, положив его на опасном расстоянии от огня, и деревянный брусок вместо подушки; я заснула, глядя на трепещущее пламя керосиновой лампы и в грустные, старые глаза женщины, баюкающей голодного внука.
Рассвет был серым и унылым. Шум с улицы звучал глухо, что показалось мне странным; голоса доносились словно через вату, и даже собачье тявканье не резало уши. Я выглянула в окно, и передо мной предстал водный мир: размытая грязь и плотная дождевая завеса.
Тропинка, ведущая к деревне Тафин, где жили зао, спускалась среди раскинувшихся холмов с рисовыми террасами, словно вырезанными скульптором. Моим горизонтом был край густой завесы тумана, начинавшийся всего в нескольких футах. В тумане постепенно материализовались чудовища, которыми оказывались заброшенные руины французского особняка и высокие стебли серого бамбука. Потом я увидела двух женщин, которые шли быстро и прямо, потупив головы. Обе ступали босиком, шлепая по красной от глины воде, а день был такой холодный, что их дыхание превращалось в легкие клубочки пара, и я пожалела, что не взяла перчатки и шерстяные носки.
Поприветствовав их кивком, я пошла за ними вдоль рисовых террас, отороченных застывшей глиной, из которых торчали куцые стебли давно погибших посевов. Время от времени попадались отдельные дома; об их приближении возвещали глухой лай и мерный стук рисовой молотилки. Женщины ни разу не сбавили темп, хоть их ноги и подгибались под тяжестью корзин, нагруженных недельным запасом еды. Четырнадцать миль до Шапы были для них сущим пустяком, как и крутой и скользкий подъем, ведущий к их хижине в лесу.
Они жили в типичном доме зао – большом, темном, с высоким, как в церкви, потолком, под которым собирался дым от нескольких очагов. С потолка капала вода, а хижина была целиком сделана из грубых досок, сколоченных внахлест; в прорехи затолкали старые тряпки, куски пластика, траву или комья глины. Оконных рам не было, а огонь почти не защищал от промозглого тумана, струившегося сквозь открытые двери.
Хозяйка провела меня к гостевому очагу и усадила напротив дремлющего старика. Старый зао тут же очнулся и наклонился, чтобы снять почерневший чайник с огня. Тот был набит по горлышко сырыми чайными листьями, и старик поискал палку, чтобы смастерить из нее ситечко. Он налил чаю в крошечную чашечку, повертел ее и перелил во вторую. Отмыв все чашки от пепла и старого чая, он наконец протянул одну мне, откинулся в кресле, с трубкой в одной руке и чашкой в другой, и начал рассказывать.