Я отползла в сторонку, разложила по полу несколько вязанок рисовой соломы вместо матраса и улеглась под хриплый смех карточных игроков и шорох ореховой шелухи. В темноте, вдали от любопытных глаз, я достала крошечный карманный фонарик, блокнот и ручку. Я должна была кое-что сделать, и это было нечто настолько личное, что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел выражение моего лица в этот момент.
Последние несколько дней, что я провела в путешествии по долине, меня преследовал один образ. Я представляла, что рядом со мной идет моя мама. Сперва я отмахнулась от этой мысли. Я страшно скучала по ней, но в этом не было ничего нового: еще в дельте Меконга я мечтала, что она присоединится ко мне, и компенсировала ее отсутствие почти ежедневными письмами. Это из-за нее я полюбила путешествия: истории, которыми она убаюкивала меня, ее любопытство – все послужило причиной; она поддерживала меня каждый раз, когда я приходила домой с очередной безумной идеей отправиться колесить по миру. Само собой, мне хотелось, чтобы она была рядом.
Но как-то раз я так размечталась, что внезапная мысль вдруг стала обретать очертания. Почему бы ей не приехать сюда и не навестить меня? Я знала язык и местность. Я могла бы защитить ее, нести свой и ее рюкзаки, следить, чтобы она хорошо питалась и каждую ночь проводила с удобством. Такой образ жизни ей не в новинку. Я уже представляла выражение ее лица, когда она впервые увидит рынок…
Эта идея, стоило ей поселиться в моем воображении, начала разрастаться в голове, как сорняк. Уже много дней я пыталась выкроить спокойную минутку, чтобы выразить свои мысли и записать их последовательно и убедительно. И вот время пришло, и слова сами посыпались на бумагу. Я восторженно строчила:
Дописав, я аккуратно сложила листок и спрятала в рюкзак. Подожду и отправлю, когда вернусь в Ханой. Слишком уж важное это письмо, чтобы затеряться в пути.
Дождь шел неделю без перерыва. Туман лежал на полях плотным тяжелым покровом и проникал сквозь открытые окна. Одежда, развешанная на потолочных балках, отяжелела от сырости, а мой маленький кассетный магнитофончик попищал и умер. Я несколько раз пыталась согреть его над очагом, а братья разгневанно трясли, но напрасно. Все вели себя беспокойно, курили чаще и оставляли на земляном полу грязные следы. Лишь старая бабушка, глава семьи, женщина с гладко зализанными волосами, высокими скулами и очками с толстыми стеклами, не поддавалась всеобщему унынию. Она часами сидела неподвижно; лишь ее рука с иглой порхала над вышитыми свадебными брюками.
На третий день мне принесли крошечную девочку-грудничка, ей не было и года. Она упала в огонь в соседской хижине; рука ее распухла и окрасилась в отвратительный фиолетовый цвет вокруг двух глубоких ожогов-кратеров, которые уже успели загноиться. Раны были грязными, их обернули старыми тряпками, и девочка беспрерывно плакала. Стоило мне приблизиться к ней, как она начинала выть еще сильнее и писалась на шестилетнюю сестренку, которая несла ее привязанной к спине. Я испугалась и не смогла обработать раны самостоятельно, вместо этого приказала сестре промыть ожоги с мылом и теплой водой и спросила старика, какие лекарства они используют. Тот достал из-за пазухи тюбик с кремом, держа его бережно, как крошечную пташку. Это было антигрибковое средство, гуманитарная помощь от Красного Креста. Я намазала ожоги ребенка тройной дозой антибиотика и пообещала делать так каждый день, если они, в свою очередь, пообещают наложить на рану чистую повязку. С тех пор девочку приносили ко мне в один и тот же час, и я с содроганием ждала предвестников ее появления: сперва близящийся вой, затем запах свежей мочи и, наконец, полные ужаса и слез глаза, которые округлялись от страха при виде меня.