Стайка сексуальных меньшинств гуськом убежала со сцены, тяжко дыша и манерно убирая со лбов потные чёлки. Со всех сторон слышались ухи, ахи и вздохи, а один, запнувшись о провод огромной телекамеры, гневно посмотрел в сторону глумливых телевизионщиков и прошипел:
— Пф-фу… Пидорасыы…
Это было уже слишком. Тот вечер и так добил нас не хуже какой-нибудь термоядерной «Белой вдовы». Впрочем, каждый вечер, проведённый здесь, добивал нас не хуже. Сначала было ещё более-менее, у нас хотя бы изредка получалось сдерживать смех. Но с появлением Чикатилы всё перевернулось с ног на голову. Есть такая вещь, как несовместимость личности и местности. Чикатиле служебный вход Большого театра был противопоказан, его следовало гнать оттуда поганой метлой.
Эйфорию прервал голос машиниста Володьки, зазвучавший в моём наушнике:
— Так, пошёл шестой. Вниз до синей метки… Повторяю: шестой, вниз до синей…
Я посмотрел на Чикатилу. Мало того, что всё происходящее и так казалось нам каким-то абсурдом, глюком в стиле обэриу — ко всему прочему Чикатило ещё и получил позорный статус шестёрки до конца балета. Над этим мы тоже смеялись. Может быть, именно поэтому Чикатило до сих пор возился, скрючившись, где-то под стулом. И на слова Володьки не реагировал.
— Шестой, ё… твою! Что там у тебя? — снова раздалось в моём наушнике. Я больно стукнул Чикатилу локтем по спине. Откуда-то снизу, из темноты, до меня донёсся голос:
— Подожди, добрый негритянин. Я от смеха потерял наушник и сейчас осуществляю безуспешные попытки отыскать его в закулисных сумерках.
Я всучил свою верёвку тихому монтировщику Тетюше, сидящему слева от меня, а сам вырвал из Чикатилиных рук его канатик и спешно стравил его — до тех пор, пока синий бантик не поравнялся с металлической стойкой, которая маячила перед нашими глазами и мешала воспринимать искусство. Чикатило выпрямился, засунул в ухо отыскавшийся наушник и взял у меня канат.
— Я так и знал. Только что, батенька, мы с вами наблюдали наглядную иллюстрацию физического закона подлости. Стоило мне отвлечься на одну минуту — и из двенадцати верёвочек тут же понадобилась именно моя.
— Шестой, не спи, блядь! — назидательно проговорил в наушниках Володька. Мы не обратили на это внимания.
Я вытащил свою верёвку из застывших, как студень, рук Тетюши. По-моему, он даже не заметил, что она там какое-то время находилась. Тетюша очень много читал и даже слыл эрудитом, но во всем, что касалось физических движений или хотя бы какой-нибудь элементарной задействованности тела, был безнадёжен. Наверное, у него была сломана коробка передач, которая трансформирует энергию из мысленной в кинетическую — казалось, он сам никогда не знал, чем заняты его руки и ноги и заняты ли они вообще. Все остальные монтировщики смеялись и даже немного издевались над Тетюшей. Мы с Чикатилой в этом не участвовали — мы предпочитали смеяться над другими вещами. Благо, каждый день здесь происходило какое-нибудь очередное даун-шоу, и повод посмеяться находился постоянно. Закулисье Большого театра, в котором мы обретались, представлялось нам неисчерпаемым кладезем искусственного маразма. Непаханой степью, Клондайком, Эльдорадо.
С изнанки деятельность мельпоменшиков предстает в несколько ином ракурсе. Вы наблюдаете совершенно другие спектакли. Это практически то же, что смотреть балет из-за кулис с расстояния в пару метров. Оттуда, под углом в сорок пять оборотов, он проецируется в мозг как-то не так, что ли. Даже если вы хотите познать высокое и ваша душа открыта прекрасному, что-нибудь постоянно мешает правильному восприятию. Во всяком случае, оно получается не таким, какого хотели добиться все эти балетмейстеры, хореографы и одухотворенные артисты. Попробуйте-ка, воспримите что-нибудь как надо, если в самый трогательный момент в кадре, дохнув огненной водой, замаячит пьяная рожа бригадира Тольки Спиркина, осиновым колом вклинившаяся между вами и порхающей Жизелью. Или Чикатило толкнёт вас под локоть и ненавязчиво обратит ваше внимание на то, как потеют задницы у танцоров кордебалета. (Они у них действительно потеют, после ярого танца почти у всех мокрая полоска между ягодицами, но зритель-то этого видеть не должен, это сразу настраивает на несерьёзный лад.) Или о вас потрётся, ахнув, прима Цискаридзе в костюме Щелкунчика, расчищая себе путь к овациям — потрётся так, что любому натуралу захочется тут же сорвать балет и замуровать Щелкунчика обратно в люк, из которого он выплывает в самом финале. В общем, быть театралами у нас отсюда не получилось бы даже при наличии желания — это был не тот угол зрения, чего уж там говорить. Скорее это напоминало поход в кино на хорошую комедию.