Поцелуй длится, пока мы не оказываемся на утомительной, однообразной горно-пустынной трассе номер восемь, пока не находим себя в вонючем городе-полустанке, я не могу больше давить педаль и ехать, и необъяснимая вонь забирает на ночь в гадкий липкий неизбежный сон. В липовой тенистой аллее я целую ее, прижимаю к себе, как котенка. Попутчица оказывается мягкой, будто мучная куколка, и чуть не исчезает. Она ощетинившаяся и не верит, что я действительно восхищаюсь ее красотой и люблю ее красоту. Нет ей пристанища, она не допускает для себя дома, пещеры для уединения, это роднит нас, — настолько мы ненавидим самих себя, что еще не приспособлены ни для чего другого, кроме как сталкиваться и расходиться.
Я вор, хоть я и не знаю, что краду и ее тоже у суженого, того, кто расчертит ей сердце ржавым гвоздем. Это паттерн: краду ведьм у простачков и вселяю в них огонь дьявольский, после такой трансформации другого превращения не будет, обратно в женщину не вернуться, я лишь слуга их превращению, и ухожу, сослужив, для следующей работы собирать силы из песка и почвы. Как ребенок, он невинен в своем делании зла: просто не знает, что в его руках сердце, вернее знает, но для него сердце — даже не мышца, а плюшевая игрушка. Он водит гвоздем по сердцу моей Попутчицы, и боль, которую я могу ощутить, лишь бывая с ней, заводит в глубины пустыни, меня как на привязи ведет следом, хотя это моя машина и моя страсть снабжает нас топливом, чтоб ехать по восьмой трассе на восток. Вот такой он сумасшедший, и из всех людей она выбрала такого, нашла, помчалась, через море и землю, но почему-то приземлилась в моей пещере, в моем утре.
Прежде, чем пить, или курить, или болтать бесконечно, я замолкаю перед нею в асане. Она отвечает на мой вопросительный взгляд. «Я тоже умею в йогу», — горделиво говорит, с пренебрежением, с удивлением.
Ее лицо теперь наполовину смыто: я вижу отблеск, делающий половинку оранжевой и невинной. Я превращаю эту встречу в стихотворение, я бормочу бесконечно, нет толку лгать. А она поэт — присылала стихи, — я в ответ свою прозу. Детскую, едва вставшую на ноги. Меня распирает гордостью: первое признание, бокалы узнавших, услышавших мое имя, под которым я рос, пока не вырезал себя под корень, чтоб пересаженным быть туда, где корня не пустить; и предки, люди куда красивее, много работавшие на благо будущего, которое наступило с приходом первого шелеста славы, с приходом первой воплотившейся рукописи, благосклонно косятся с оцифрованных фотографий, с увядших могильных плит: что-то ценное я снес к их недвижимым престолам, но они-то, по крайней мере, навсегда в земле, стали частью плоти плодоносной нашей земли, той, что я покинул, кинул, предал. Снится, как заговорили этот осколок души: к губам прикоснулось полдюжины указательных пальцев, и полдюжины голосов прочли заклинание, предвосхитив все, что выпадет написать, — а это, как ни крути, очень много вязких строк и абзацев — а половина теперь потерта и потеряна на компьютерах и на ненадежных виртуальных облаках, четверть никогда не высказана, высосана ленью, пятая часть истлела в детских тетрадях-попытках, — итого, превращается в оконченное слово лишь крупица, но это расслышано, и вот я могу Попутчице своей указать, что больше я не бессловесное место, а имя, я превращаюсь в фамилию, а фамилия растет из великого корня, из рода и тысяч попыток стать будущим. Нам досталось время для чего угодно, для всякого извращения, оно наше — только не для того, чтобы горевать и быть несчастными.
А с друзьями следует переписываться умной речью. Это потом издадут — по-другому невозможно — и белым стихом прозовут. Вот нас шестеро за столом, хотя, когда я представлял себе, — думал, будет больше, но вот все сложено в будущем, и нас шестеро, и один потеряется сразу, пятеро останутся: двое сделаются друзьями, а потом врагами, двое сделаются любовниками, а потом мужьями, а я один сижу, я в центре пятерки. Я всегда один, в центре, и в этом нет ценности, это данность, в этом нет ростка гордыни, однажды надо взглянуть на вещи так, будто случилось это все не со мною, не в моем единственном космосе, не проводящем ни звуков, ни тепла, признать: здесь будущее, оно наступило, здесь род ставит точку, взваливает невероятный груз на плечи одинокого, но только он пришел сюда не для горести, так что никогда не горюй. Всегда наблюдатель, будто это я поэт, а не добрая Попутчица — но я не пишу стихов, я пишу только рассказы: самозабвенно, будто могу однажды что-то выдумать, чего не встречалось на исследованных мной планетах и астероидах; выдумываю постоянно, иду с неискренними намерениями в чужие космосы и не признаюсь в том, что затаил за спиной, сжатым в кулак. Любая воплощенная книга в конечном счете — припорошенная правдой ложь, — я протаскиваю частичку подлинности в усложняющееся, многослойное искусство, это искушение, это вязкий танец ума посреди умом не облицованных образов.