Я бросаю заниматься, плетусь вниз, на кухню, поджариваю себе тост и съедаю его, лежа на ковре в гостиной; солнечные лучи падают на ковер через двери, ведущие на патио, и мне жарко, словно в духовке. Я нежусь на солнце, как ящерица, потом засыпаю, и когда просыпаюсь, не сразу понимаю, где я и что происходит. Я пытаюсь произнести вслух «тему», которую должна буду отвечать наизусть на экзамене по французскому, но, кроме «Paris — une ville tr`es belle et int'eressante»,[64]
не могу вспомнить ни слова. «Такая способная к языкам Руби» даже по-латыни и по-немецки не может сложить ни единой фразы. Даже английский, мой родной язык, иногда мне изменяет, и я, пытаясь отвечать на уроке, обнаруживаю, что мой синтаксис превратился в кашу, а словарь — в абракадабру.Я вижу в окно, выходящее на патио, что в саду соседская кошка подкрадывается к дрозду, который выклевывает червячка из клумбы с петуниями в блаженном неведении о близящемся роке. Я подползаю к двери патио и колочу по ней, чтобы предупредить дрозда. Кошка замирает, а дрозд вспархивает, прихватывая с собой половину червя. И тут происходит нечто странное — я продолжаю барабанить по двери ребром ладони, изо всех сил; мне хочется — непреодолимо хочется — разбить стекло и пилить острым краем свое запястье, водя рукой туда-сюда, туда-сюда, как Локвуд — рукой призрака бедной Кэтрин,[65]
пока не вытечет толчками вся кровь, заляпав прекрасный вид на патио и аккуратные клумбы за ним. Стекло закаленное и не бьется, но я продолжаю молотить — хотя я, кажется, в отличие от бедной Кэтрин, прошусь наружу, а не в дом.Почему никто не видит, как я несчастна? Почему никто не комментирует мои странности? Я по-прежнему иногда хожу во сне, и когда это случается, блуждаю по всему дому (действительно как маленькое привидение, тщетно ищущее что-то, что осталось в телесном мире, — игрушку? спутника по играм? исполнение заветного желания?). Еще я страдаю апатией — я могу часами безжизненно лежать на кровати, ничего не делая и, судя по всему, ни о чем особенном не думая. (Банти считает, что это нормальное поведение для подростка.) Но хуже всего приступы паники. С тех пор как на похоронах Джорджа у меня произошел первый приступ, мне уже бесчисленное количество раз случалось выбегать из кино, театров, библиотек, очередей на обед, универмагов, выскакивать из автобусов. Признаки паники пугают — сердце как будто сейчас взорвется, кожа становится бледной и липкой, словно вся кровь ушла в пятки — совсем вся, и, конечно, в такие моменты я незыблемо уверена, что умираю. Если бы кто-нибудь сделал про меня телевизионную программу и показал ее по телевизору во время, когда Банти обязательно будет смотреть (например, вместо передачи «Это твоя жизнь»), к появлению субтитров Банти наверняка уже качала бы головой со словами: «Этой девочке явно нужна помощь». Но так как я у нее под носом, перед глазами, под ногами — она меня не видит.
Может быть, это все и в самом деле неотъемлемая часть взросления, мучительное испытание, ритуал перехода через темную долину подростковых теней, ужасный гормональный катаклизм, отроковица скорбей…
— Руби! — Лицо мистера Беллинга изображает типовую гримасу изумления, прямо как в комиксах. Это он зашел со стороны заднего двора и увидел, как я пытаюсь разбить стекло. — Что ты делаешь, Руби? — спрашивает он, стараясь, чтобы голос звучал одновременно строго и по-отцовски.
— Пытаюсь бежать, — мрачно отвечаю я.
— Бернард, не обращай на нее внимания, и все, — говорит Банти, влетая в открытые двери патио. — Она слишком умная, вся в сестру.
— В которую именно из многочисленных потерянных тобой дочерей? — саркастически осведомляюсь я.
Ответом служит хлесткая пощечина от Бернарда, и я изо всех сил прикусываю нижнюю губу.
— Спасибо, Бернард, — говорит Банти, а затем обращается ко мне: — Давно уже пора было кому-нибудь поставить вас на место, мадам!
И с улыбкой, опять Бернарду:
— Откроем баночку лосося?
И они уходят на кухню, а я остаюсь — побелев и утратив дар речи от потрясения. Я сворачиваюсь на ковре несчастным клубочком и смотрю, как единственная капля крови — вместо слез — падает с моей губы на бежевый «уилтон» и темнеет, обретая цвет, которого нет в нормальном спектре. Мне сочувствует один Рэгз: он тычется холодным мокрым носом в мою ладонь.
Что положу я в свой нижний ящик комода? Только острое: чистые линии битого стекла, закаленную сталь разделочных ножей, крохотные зубья хлебных ножей, ласку бритвенных лезвий. Я взвешиваю ножи в руке, и это странно утешает. Возможно, скоро Банти поймает меня в очередном снохождении, на сей раз — с большим ножом, капающим кровью на ночную рубашку. (Что она скажет? Наверно: «Немедленно в постель».)