Столь различные методы придавали каждому окурку, прошедшему через ее руки, неповторимую форму, особый дух. Я извлекал их из кармана в «Доме милосердия», внимательно разглядывал, и каждый из них казался мне особенным. Бывало, они представлялись мне крохотными человечками с черными лицами, которых долго кто-то мучил и у которых раздавлена голова, шея и выступил горб; иногда—странными и пугающими вопросительными знаками. Иногда ее окурки походили на трубы городских пассажирских пароходов, а иногда— на морских червяков. Иногда оборачивались восклицательными знаками, которые предупреждают меня о чем-то, знаками какой-то будущей опасности, дурно пахшим мусором. Иногда—предметами, которые выражают душу Фюсун, и даже частью ее души, и, легонько пробуя на вкус помаду, оставшуюся на фильтре, я снова и снова думал о ней.
Для посетителей моего музея жизни я подписал под каждым из 4213 окурков, когда и при каких обстоятельствах он был выкурен и мною взят у Кескинов. Не стоит думать, будто я заполнил витрины бесполезным мусором: ведь форма каждого окурка—сильное чувство Фюсун, вырвавшееся наружу, когда она тушила сигарету. Например, 17 мая 1981 года—в тот день в кинотеатре «Пери» начались съемки «Разбитых жизней»—я взял из пепельницы Фюсун три резко смятых пополам сигареты; своим видом они напоминают мне не только о тех ужасных месяцах, но и о поведении молчаливой Фюсун, которая о съемках старалась не говорить вообще и делала вид, будто ничего не происходит.
Одну из сигарет она потушила, когда по телевизору шел фильм «Ложное счастье». Известный Экрем Гючлю, хорошо знакомый нам по «Копирке», сыгравший некогда пророка Ибрагима, исполнял главную мужскую роль. Его бедную возлюбленную играла Нуртен. и, когда Экрем обратился к ней со словами: «Самая большая ошибка в жизни — просить больше, чем имеешь, Нуртен!», Фюсун потушила сигарету. А следующую примяла ровно через двенадцать минут после первой.
Помню, что на нескольких довольно аккуратных окурках остались пятна от вишневого мороженого, которое как-то летним вечером ела Фюсун. Мороженщик Камиль-эфенди, гремевший своей трехколесной тележкой по улочкам Топхане и Чукурджумы, кричал: «Мороженое! Кому мороженое!», позванивая колокольчиком в руке, а зимой на той же тележке продавал халву. Однажды Фюсун сказала, что Камиль-эфенди ремонтировал свою тележку у мастера Бешира, которому она в детстве носила свой велосипед.
Глядя на пару других окурков и подписи под ними, я вспоминаю, как жаркими летними вечерами мы ели вкуснейшие баклажаны со сметаной, а потом долго смотрели с Фюсун из раскрытого окна. В такие моменты она брала в руку маленькую пепельницу и часто стряхивала в нее пепел, а я представлял ее знатной дамой на великосветском приеме. Может, Фюсун сама изображала такую даму, когда стояла со мной у окна. Она вполне могла бы стряхивать пепел в окно, тушить сигарету о карниз и бросать на улицу, как делал я и все турецкие мужчины, или отбросить непотушенную сигарету щелчком вниз и смотреть за ее падением в темноте. Но нет, Фюсун во всем была другой, особой, а своим изяществом и хорошими манерами служила мне примером. Если бы кто-то смотрел на нас издалека, он бы решил, что мы ведем себя словно в западной стране, где нет традиции закрывать перед мужчинами лицо и избегать общения с ними; как на какой-нибудь вечеринке—отошли в уголок, чтобы познакомиться поближе, и любезно беседуем. Не глядя в глаза друг другу, мы, посмеиваясь, обсуждали только что увиденный нами фильм, то, как тяжела летняя жара, детей, игравших на улице в прятки. Тем временем со стороны Босфора поднимался легкий ветерок, который в дурманящем запахе водорослей и жимолости доносил до меня аромат волос и кожи Фюсун и приятный дым ее сигареты.
Иногда мы встречались взглядами именно в то мгновение, когда Фюсун тушила сигарету. Если шел грустный фильм про любовь, или на нас действовала печальная музыка, либо же поражали ужасающие кадры из документального фильма о Второй мировой войне, Фюсун тушила сигарету машинально. Но стоило нашим взглядам случайно встретиться, будто электрический разряд проходил между нами, мы вспоминали вдруг, зачем я сижу за этим столом, и потому ее сигарета, затушенная под воздействием душевного смятения, приобретала очень странную форму. Затем раздавался гудок какого-нибудь большого корабля, доносившийся издалека—из глубины, и я представлял, каким выглядит мой мир и моя жизнь глазами пассажиров того корабля.
Впоследствии, рассматривая каждый из ее окурков, принесенный в «Дом милосердия», по одному или по нескольку штук, я прокручивал в голове картины прошлого. Именно эти замершие вмиг сигареты помогли мне осознать, что каждая из собранных мною вещей соответствует мгновениям настоящего, о которых писал Аристотель.