Внутри холодильника ростом с меня озарился полуметровый блок розовой лососины, вспоротый так, что пластик по обе стороны скрутился трубочкой. Закусывать я не стал, а пить тем более. Нет. Ни капли в рот, ни сантиметра в жопу, как говорит заокеанский друг. С какой бы это радости? Я думал, у меня все хорошо, а оказалось — хуже некуда. Правилов, этот маленький Сталин антисоветизма, не простил мне моего отдельного стояния. А что я мог? Как все они, прибиваться к вожаку, «пробившему» журнал у Шпрингера, состоящего в корешах у Штрауса? Ну нет у меня стадного инстинкта. Он меня даже напечатал от обиды, которая стала только еще сильней. Вот так я и влип в донос, первый в моей жизни открытый донос журнала «Континент», который в статье под названием «Звуковые барьеры радиовещания» назвал фамилию Андерс среди других «барьеров», звучащих подозрительно либерально: Эткинд, Сеземан… Теперь, конечно, все. Мне страшно захотелось назад в Париж — к Констанс и Нюше, которые ждали меня с победой в одной из башен Чайна-тауна, где Земфира (под эту же победу) приютила нас, на пятом году свободы оказавшихся бездомными. Билет был на завтра, но я бы улетел немедленно. Не хотят меня здесь — не надо. Подам на Би-би-си. Я окинул глазами мюнхенский гостиничный номер, который был, скорей, квартирой, в которой я бы жить все равно не стал. Отвратительно буржуазной ибо. Полировка, обивка и обшивка. Иконы и нонконформисты. Рабин, Шемякин, Целков. Привычный набор эмигранта с деньгами. Книг было много. По-немецки ни одной. Все на русском. Впрочем, с супера одного толстого корешка бросилась в глаза английская аббревиатура
Балконное стекло, переливаясь радужными каплями, размывало силуэт Поленова, который был так поглощен телефонным разговором, что не обращал внимания на сырость. Про меня и вовсе он забыл. Тем лучше. Уходи. Но как же? возразил я. Неудобно. Начальник. Готовый к тому же поддержать… Но голос повторил мне: «Уходи».
Я повернулся и ушел.
Может быть, из-за этого мое «дело о приеме на ‘Свободу’» и затянулось на два мучительных года? побив тем самым все рекорды этой неторопливой организации, куда, в частности, Поленов был принят всего лишь через год после того, как перемахнул за борт своего эсминца.
Последнее, на что я обратил тогда внимание, было маленькое бюро в прихожей. Темно-красное, с красиво висящими латунными ручками. Над ним нависала лампа на пружинках, в абажур вправлено большое увеличительное стекло. Коллекционер? Собиратель марок и монет? Это в половозрелом возрасте? Сам будучи лет до тринадцати «юный» филателист и нумизмат, я знал, что либидо решительно отменяет в свою пользу эти и прочие хобби. Не навсегда. На время — пока не уступает старости. В своей книге он напишет, что хобби было подсказано ему в Карлсхорсте. Что, дескать, это была отличная идея, которая мотивировала его повышенную мобильность. Однако вот, показываю: мальчуково-старческое занятие человека с репутацией ебаря-тяжеловеса обратило мое внимание, — а задержись я на этом мысленно, то могло бы вызвать и подозрительность.
Сейчас, когда справедливость восторжествовала еще раз, и меня перевели из подвала на культуру, Поленов снова оказывался моим непосредственным начальником. Новость эту он, кстати, воспринял безучастно. Прежнего дружелюбия как не бывало. Минувшие годы вообще изменили его не к лучшему. Нечто мальчишеское (наивное? американское? кеннедиев-ское?), что было в его лице, необратимо исчезло. Огонь погас, подглазья набрякли. Физиономия стала, как оладья. Свой в доску парень превратился в дерганого истерика, и странность метаморфозы только подчеркивалась его неуклюже-медвежьей статью.