Возникали и циркулировали спекуляции, но время шло, а Поленов, живой или приведенный в исполнение, оставался за кадром, и напирающая злоба дня с ее мелкими и средними катастрофами, в которых мне мнилось предвестие агонии и свирепое биение хвостом, рассеяла озабоченность судьбой пропавшего без вести начальника. Подтвердив тем самым мое давнее впечатление, что никто в службе его особенно и не любил. За исключением, быть может, группы ветеранов-алкоголиков во главе с господином Нигерийским.
Я уже говорил про топографию событий: в этом смысле в моей жизни ничего не изменилось. Кабинет бывшего шефа культуры я игнорировал. Формально принадлежа первому этажу, я продолжал готовить программы из полуподвала. Потом относил наверх директору, который теперь при всей шаткости своего кресла был вынужден работать за двоих, дополнительно изучая и подписывая в эфир программы. Что он, в моем случае, и делал — лишних вопросов не задавая, почти машинально.
Затем появлялся у «продукции».
Несмотря на то, что состав продукции включал и сильный пол, режиссеров и техников, это было своего рода «бабье царство», которым заведовала большая разбитная тетя — в свое время, как говорили злые языки, бежавшая от ударов Красной Армии в немецком обозе с белым баяном в обнимку. «Вторая», военная волна. Волна, которая успешно удерживала заблаговременно взятые позиции и слоты (рабочие места) от напора «третьей» — и, кстати сказать, всецело была ответственна за вознесение бывшего матроса эсминца «Справедливый» к вершинам власти. Само по себе «волна» понятие пусть массовидное и полное кинетической энергии, однако рыхлое, что не вполне адекватно описывает послевоенную эмиграцию, внутри которой работала структура с еще довоенной историей весьма деятельного антикоммунизма. НТС. Народно-Трудовой Союз. Чем больше ГБ работал с этим «союзом», тем назойливей представлял его в качестве главного пугала и основного врага, тогда как сама история, ветер которой дул в паруса Лубянке, размывала некогда боевитую структуру. «Союз» дряхлел, его представляли некрасивые старые люди. Не способствовала обновлению рядов и репутация нашпиго-ванности «союза» советской агентурой, непобиваемой коронкой которой было разыгрывание «русской карты». Причем, чем яростней били этой картой, тем больше «союз» отталкивал. Не все, разумеется, там были «радикалы», но крайнеправый задор привносили именно последние, для которых Солженицын был тем же, чем триединство Эт-кинд/Копелев/Синявский для вермонтского отшельника. Нормального человека все это заставляло, как минимум, держать дистанцию. Но был и другой аспект. Испытанные кадры «союза», члены тайные («закрытые») и явные, а также попутчики и сочувствующие, переплелись за послевоенные десятилетия подобно грибнице в пугающем лесу Запада, заодно сцепившись и родственными связями. Результат представлял собой вполне реальную силу — пусть и не сразу, сказал бы я, интеллигибельную.
Сросшаяся со своим руководящим стулом Тамарочка (как звали тетю) щурилась на меня с непередаваемым выражением — как на мелкое говнецо, которое ежедневно возникает на пороге именно в тот момент, когда в задней комнате подчиненная Наля уж накрывает обеденный стол — не раздувая там только лишь медный самовар. Короче говоря, Кустодиев. Но взгляды взглядами, а Тамарочка вынуждена была идти навстречу программным требованиям. Назначать мне режиссера. Или передоверять попечению Дундича, презренного «третьеволновика», но в прошлом известного ленинградско-московского актера/режиссера оттепельного призыва и по внешнему виду одного из самых располагающих персонажей службы.
Не без скрипа, но процесс этот вершился до тех пор, пока однажды директор, с привычным уже мне благосклонным видом взявший текст программы, подколотый с зеленым листом, прочитав, достал из внутреннего кармана стило, щелкнул им и поставил на программе крест. Такой Андреевский. Из угла в угол.
— Не пойдет!
Я в темпе изваял замену, которую директор подписал, как обычно, сам все еще оставаясь взволнованным по поводу своего утреннего деяния:
— Но вы поняли, почему я запретил программу?
— Не совсем.
— Потому что, — сказал он, — глумление.
— Просто отсутствие пафоса.
— Нет! Глумление. Глумление, — подчеркнул он, явно читающий перестроечный «Огонек», — над флагманом перестройки. Перед которым у нас, к тому же, некоторые обязательства.
Имелась в виду белокурая внучка «флагмана», которая у нас работала.
Возможно, он был прав, и я не возражал. В конце концов, когда-то и сам по книге флагмана сдавал древнерусскую литературу. Дело было не в том, что мне «завернули» программу, а в том, что назревала ситуация. Стали возникать неожиданные люди — американец по имени Петр Николаев, а по должности, страшно сказать,