Русские из Советского Союза начали посещать Сент-Женевьев-де-Буа во второй половине 1960‐х. Роберт Рождественский, побывавший в Париже в 1968 году, написал стихотворение «Кладбище под Парижем», которое в 1990‐х годах стал исполнять певец Александр Малинин:
С одной стороны, сентиментально и пафосно, с другой – иронично. Многие представители советской интеллигенции в семидесятые годы с долей иронии относились к старой эмиграции. Жившие по двум сторонам географических и политических барьеров, они действительно сильно различались. Впрочем, ирония была характерной для позднесоветской более элитарной интеллигенции.
Вернемся напоследок к тому, какие чувства испытал на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа Андрей Битов (с. 228). В отличие от Рождественского, он описывает старую эмиграцию без всякой иронии, напротив, с сочувствием, а в еще большей мере с недоумением: как Россия могла извергнуть этих людей в никуда?! «И тогда у меня вырвалось слово, что эмиграция – это оскорбление. Это общее, российское оскорбление, нанесенное каким-то образом самим себе. Оскорбление из тех, которые нельзя просто так пережить, из‐за которых надо стреляться. Нужна дуэль. Но с кем и кому стреляться?! <…> Когда страна исторгает из себя такой потенциал, она оскорбляет себя. Парижское кладбище эмиграции, Сент-Женевьев-де-Буа, – памятник этому. Огромный коллективный памятник самооскорблению России»[487]
. Эти мысли возникли у Битова на Сент-Женевьев-де-Буа, куда он пришел (приехал) чтобы присутствовать на церемонии установки памятника на могиле Газданова и участвовать в коллективном восстановлении его памяти.Мысли, высказанные Битовым в уже постсоветской России, можно наложить на староэмигрантское понятие «изгнания». Получается своего рода совмещение чувств старой эмиграции и Битова в 2001 году. Что касается первой эмиграции и уехавших из Советского Союза в 1970‐е и начале 1980‐х, им воспрещалось бывать «на родине» до 1991 года. Галич, однако, как и Амальрик, Тарковский, Некрасов и Панин, не дожили до изменения власти. Если «извержение» в никуда и накладывается на старое понятие изгнания, то в совмещение во многом различающихся «старой» и «новой» эмиграций неизбежно проникают противоречивые восприятия друг друга. Все эти и подобные противоречия или разногласия сглаживаются в кладбищенском пространстве, функция которого, среди прочего, – отмена конфликтов, хотя иногда только вре́менная – не временнáя.
XIII. Успешный мафиозо – мертвый мафиозо: культура погребального обряда
Так называлась моя статья о кладбищенских памятниках убитых молодых людей в т. н. «разборках», напечатанная в «Новом литературном обозрении» в 1998 году[488]
. Это было моим первым исследованием кладбищ, которое теперь фигурирует в видеКладбище часто отражает земные успехи его обитателей. Оно напоминает о недостижимости бессмертия в этом мире, однако в плане реальной жизни представляет собой локус, где обладавшие богатством и властью могут и после смерти продемонстрировать свой успех. Роскошная похоронная церемония, великолепный надгробный памятник в большинстве случаев свидетельствуют о том, что почивший преуспел в земной жизни.
В Советском Союзе самым известным примером взаимодействия власти и памяти был Мавзолей Ленина. Посредством сохранения его тела «на века» смерть Ленина приобрела значение своего рода «метафизической» победы (с. 21). Но в постсоветской России тело Ленина для многих утратило былую символическую значимость. И культ памяти переместился в иное пространство смерти. На кладбищах нового времени одним из таких мест, где власть встречалась с мемориализацией особого размаха, оказались захоронения так называемой российской мафии 1990‐х годов.