В более общем философском смысле французские философы и критики, начиная с Анри Бергсона и вплоть до Ролана Барта, связывают фотографию с идеей смерти. В своей книге «Творческая эволюция» (1907) Бергсон утверждает, что фотография вместо оживления живых производит
Хотя эти теоретические соображения, начиная с Бергсона, относятся к фотографии вообще, они особенно уместны в случае кладбищенских фотографий, где мы имеем дело с буквальным выражением свойственного любому фото
Барт пишет об объекте фотографирования как о тени, вернувшейся из царства мертвых, – утверждение, которое вполне можно применить к мафиозным надгробиям. Призраки, забредшие из этого царства, сродни вампирам, чья тень видна в сегодняшних могильных репрезентациях т. н. киллеров и преступных авторитетов. Современный бандит превращается в своего рода виртуального вампира, притаившегося на кладбище. Можно предположить, что именно этот аспект его кладбищенского облика доминирует в его восприятии осведомленными современниками. Однако реакция посетителей, свидетелем которой была и я, показывает другое: чаще всего любопытство, зачарованность или сочувствие.
В советскую эпоху жизнеподобное изображение умершего во весь рост было исключительной прерогативой Ленина. Маленькие фотографии в виде
Помимо совмещения религиозных и секулярных практик, кладбищенский памятник изображает мафиозо воскресшим во плоти. Успех или неуспех? Думаю, что успех. Успех и в том смысле, что образ бандита на кладбище в чем-то продолжает высокий погребальный стиль соцреализма – скульптурный и фотореалистический. В отличие от более ранних репрезентаций покойных на маленьких могильных фотографиях фотогравюры мафиози представляют их как бы вне времени в монументальном стиле. Несмотря на натуралистическое изображение, бандит на памятнике будто бы вечен – возвышаясь на кладбище, он демонстрирует свой властный взгляд (gaze).
Кода в коде
Приехав в Москву на Банные чтения, организованные Ириной Прохоровой в июне 1997 года, по воле случая я оказалась на похоронах Булата Окуджавы, с которым я дружила. Медленно идя по главной аллее Ваганьковского кладбища к месту захоронения и с детства будучи любителем кладбищ, я рассматривала надгробные памятники. Мое внимание привлекло изображение мужчины в человеческий рост, выполненное в фотореалистической манере. Подойдя к нему на обратном пути, я узнала, что он умер в 1995 году в возрасте 33 лет, записала его имя и даты жизни и подумала, что Александр Наумов, возможно, принадлежал к российской мафии (об их могильных памятниках я как раз той весной прочитала статью Сэмюэла Хатчинсона). Памятники Наумовым находились почти на углу главной аллеи (там тогда обыкновенно стоял скрипач, играющий заунывную музыку), но, как я пишу в главе о Ваганьковском кладбище, их впоследствии убрали. Где он теперь, мне неизвестно, хотя я обнаружила, куда перенесли угловой памятник Игорю Богданову (он тоже умер в 1995‐м), ранее стоявший рядом с Наумовым[519]
.С этого начались мои поиски могил «братвы» и изучение их специфики. Я узнала, например (уже написав и сдав свою статью), что для них характерно изображение не только во весь рост, но иногда и рядом с дорогим автомобилем[520]
. Тем летом я купила несколько книг о братве и узнала, что Наумов был «авторитетом» подмосковной Коптевской группировки. Целенаправленно гуляя по кладбищам, я сумела найти несколько интересных мафиозных памятников, о которых здесь и пишу (например, ореховских бандитов на Введенском, с. 259). Разыскала и Сэмюэла Хатчинсона, который тогда жил в Москве.