— Вот он! — закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на ботаника. И в этот момент Лев Гуглицкий вспомнил — все-все. И заорал из затемненного угла своего, рискуя быть схваченным тварями:
— Петуха! Петуха сюда! За петухом ступайте!!!!!
Тут же откуда-то сверху на каменный пол рядом, прямо под ноги ему шмякнулась обезглавленная петушья тушка. Лёва нагнулся и поднял ее. Голова была, видно, оторвана только сейчас, кровь и сукровичная жижа еще продолжали сочиться из лохмотного обрыва птичьей шеи, тело же пульсировало в неоконченных судорогах. Он бережно положил тушку на пол и, собравшись с духом, крикнул что было сил:
— Не гляди! Глаза не открывай свои, чертов ботаник!!!
Однако ж было поздно. Чудища, преодолев заповедную черту, уж развели когти, раскрыли клювы, оголили зубы свои перед последним броском… Но только в эту же секунду посыпались осколки стеклянные из верхнего окна церкви — это, разбивши грудью своею стекло, с ходу влетела под свод, громко хлопая крыльями, разноцветно окрашенная птица и заорала трижды по петушьему, разинув мощный свой клюв:
— Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку!!!
И посыпались прочь все они, отродье сатаны, кто был изнутри, унося с собой клювы свои, зубы, жала, когти, ноги да хвосты. Вслед им, сбивая с ног и лап, несся громкий собачий лай, для всех тварей губительный, как и петушиный крик, в точности шумерский, только издаваемый не Черепом, а все тем же спасительным, вконец охамевшим Гоголем.
И вмиг стало чисто и безопасно для живота и души. А птица, что ко времени как нельзя кстати пришлась, села Лёве на плечо, потерлась клювом об щеку его и проорала на конец ужасного этого происшествия:
— Гоголь хор-роший! Го-голь дур-рак! Залогинься-по-пр-риколу-точка-р-ру!!!
Лёва одобряюще кивнул и потер себе лоб, силясь возвратить мыслям понятность. Потряс головой, проморгался. Вода в ванне была уже не горячей, а теплой, почти прохладной. Кряхтя, Гуглицкий вторично, теперь уже по-настоящему, выбрался из ванны; на сей раз под ногами вместо шелковистой травы был куда более уместный в московской квартире кафельный пол.
— Лёв, ты скоро? — раздался из-за двери Адкин голос. — Тебя к ужину ждать или сам потом поешь?
Он надел халат, пощупал бороду — почти сухая, повернул запорную ручку и открыл дверь.
— Сейчас, — ответил он жене, — иду уже. Вместе, разумеется, поедим.
— Просто ты так долго купался, что я уж подумала, обиделся.
Лёва притянул ее к себе.
— Да за что, Адусь, ты с ума сошла? Чего ради мне вдруг обижаться?
Аделина неопределенно пожала плечами, решив не проявлять настырность.
— Ладно, жду тебя, переодевайся и приходи.
Однако прежде чем скинуть халат и влезть в домашнее, Лёва зашел в гостиную, навестить птицу. Гоголь сидел на жердочке и косил на него привычно недобрым глазом.
— Поворотись-ка, сынку! — коротко бросил ему Гуглицкий, ни на секунду не сомневаясь в том, что негодяй этот понимает каждое его слово. Попугай молча повернулся к нему боком. Лёва распахнул дверцу и приподнял у птицы крыло. Там, чуть прикрытая жидкими подмышечными перьями, обнаружилась внушительная царапина с успевшей уже подсохнуть кровью, идущая от пролысины и уходящая в невидное для глаз место в складке птичьего крыла. Лёва опустил крыло и закрыл дверцу.
— Молодец! — в довольно сдержанной форме похвалил он птицу. — Вовремя подоспел. Если б не ты, кранты б пацанчику. А может, и мне с ним заодно, я и сам, если честно, не в курсе.
Гоголь молча выслушал признание хозяина и никак не отреагировал: ни криком, ни глазом, ни щелчком. Однако для Льва Гуглицкого это ничего уже не меняло. Теперь он знал наверняка — Гоголей на свете два. Один — птица и принадлежит она его семье. Другой — неживой писатель в виде реального существующего и взывающего к конкретной помощи домашнего чёрта, витиевато кладущего остробуквенную гладь с заметным наклоном вправо. А умненький мальчик ботанического вида с дырками на штанах тут совершенно ни при чем.
Он подумал об этом и пошел ужинать. В дверях его догнало троекратное попугаево напутствие:
— Хер-ровато! Хер-ровато! Хер-ровато!
19
В июле 1913 года после долгих проволочек положение о музее Бахрушина было, наконец, подписано царем и стало законом. Предыдущие многолетние усилия Алексея Александровича передать в дар городу свое уникальное собрание натыкались на абсолютное нежелание городского чиновничества повесить на себя еще и эту дополнительную обузу. Отцы города, лишь заслышав об этом, всячески отмахивались от такой напасти.
«Что вы?! — говорили они Бахрушину, — да мы с третьяковским и солдатенковским собраниями достаточно уже горя хлебнули. А тут вы еще с вашим! Увольте, Христа ради!..»
Бахрушин пребывал в отчаянии — огромное собрание, уже тогда стоившее сотни тысяч, предлагаемое бесплатно государственным учреждениям, оказывалось никому не нужным. Сломить чиновничью косность казалось просто невозможным.