Мы вообще мало разговаривали о том, что называют общими или вечными вопросами. Это было просто не принято в семье вчерашних крестьян и батраков. Могло быть и так, что, начни мы разговаривать, выяснилось бы, что мы чужие люди, и это разрушило бы нашу молчаливую родственную близость. И не так уж обязательна тогда эта надбавка к бытию? Не знаю. Но, так или иначе, я все больше с годами сожалею о тех, не случившихся разговорах.
[…]
Он, вероятно, как все почти отцы, ждал момента, когда я повзрослею, и со мной можно будет говорить на равных.
У него не было навыка отцовства… Я был, в сущности, первый ребенок, который рос на его глазах. Он растерялся. Когда у меня появились свои дети, выяснилось, что в наследство мне остался не опыт, который я бы мог перенять, а только эта растерянность отца.
Неблагодарность детей не имеет возрастного предела. Чувство вины, признательности и любви приходит с запланированным опозданием, после того, как самого предмета любви уже не стало.
Вероятно, эта «немота» отчасти обусловлена общими мужскими коммуникативными трудностями, усугубляемыми ролевым расстоянием. Не случайно многие мужчины успешнее общаются с чужими детьми, чем со своими собственными.
Любители старины, не удосужившиеся ознакомиться с предметом своей любви, обычно представляют мужчину исключительно Воином. Но нормативный мужчина (в смысле – не простой крестьянин или ремесленник, а Мужчина с Большой Буквы) – также Пророк, Наставник, Учитель, и всё это разные ипостаси Отцовства в широком понимании этого слова.
Символическое отцовство, когда мужчина воспитывает «чужих» детей, существует везде и всюду, недаром слова «отец» и «учитель» близки по смыслу. Священнослужителей называют «отцами», а светским воспитанием мальчиков в прошлом занимались исключительно или преимущественно мужчины. Социальная потребность общества в мужчине-воспитателе материализуется в психологической потребности взрослого мужчины быть наставником, духовным гуру, вождем или мастером, передающим свой жизненный опыт следующим поколениям. А присущей зрелой маскулинности потребности, которую многие психологи, вслед за Эриком Эриксоном, называют «генеративностью», соответствует встречная потребность детей и подростков в мужчине-наставнике.
В традиционных обществах такие отношения так или иначе институционализировались, имели свою законную и даже сакральную нишу. В современные формально-бюрократические образовательные институты они не вписываются. Весь цивилизованный мир обеспокоен «феминизацией» образования и тем, как вернуть в школу мужчину-учителя. Но эти попытки блокируются:
а) низкой оплатой педагогического труда, с которой мужчина не может согласиться (для женщин эта роль традиционна и потому хотя бы неунизительна);
б) гендерными стереотипами и идеологической подозрительностью: «Чего ради этот человек занимается немужской работой? Не научит ли он наших детей плохому?»;
в) родительской ревностью: «Почему чужой мужчина значит для моего ребенка больше, чем я?»;
г) сексофобией и гомофобией, из-за которых интерес мужчины к детям автоматически вызывает подозрения в педофилии или гомосексуальности.
На самом деле диапазон возможных эмоциональных отношений между мужчинами и детьми очень широк. Для многих мужчин общение и работа с детьми психологически компенсаторны; среди великих педагогов прошлого было непропорционально много холостяков и людей с несложившейся семейной жизнью. Но «любовь к детям» не синоним педо– или эфебофилии; она может удовлетворять самые разные личностные потребности, даже если выразить их не в «высоких», вроде желания распространять истинную веру или научную истину, а в эгоистических терминах.
Один мужчина, сознательно или бессознательно, ищет и находит у детей недостающее ему эмоциональное тепло.
Другой удовлетворяет свои властные амбиции: стать вождем и кумиром подростков проще, чем приобрести власть над своими ровесниками.
Третий получает удовольствие от самого процесса обучения и воспитания.