— Наш род разгромили. Всех моих пра-пра-пра-прабратьев убили, по приказу Ивана Грозного, но вот я осталась. Как-то Бог уберег. Отец, скрываясь от гонений и еще чего-то, от преследователей, пошел работать на шахту в городе Червонопартизанске, где я родилась. Мать, чтобы никто не заподозрил ее родовитости, устроилась в столовой поваром. Атомную бомбу они не создавали.
— Значит, вы, Людмила Ивановна, из семьи репрессированных?
— Я рада, Аркадий Моисеевич, что хоть с чувством юмора у вас все в порядке. А вы из семьи невыездных, обиженных на советскую власть евреев?
— Можно и так сказать.
— Чего же вы не уехали?
— Куда?
— Куда все евреи уезжают.
— А вы хотели бы, чтобы я уехал?
— А мне все равно, Аркадий Моисеевич, — сказала Тулупова и посмотрела на своего нового знакомого с интересом. — Лишь бы вы были счастливы.
“Я чувствую, это может затянуться”.
— Я хотел бы уехать, но в Париж, а меня не выпускали.
— Вы знали какую-то военную тайну, и вас не выпустили, когда всех выпускали…
— Нет, — жалобно произнес Аркадий Раппопорт.
— Что нет?!
— Нет, вы не так поняли.
— Что я не так поняла?
— Ну, в общем, я не могу ездить за границу…
— Денег нет?
— Не в этом дело.
— А в чем?
Аркадию не хотелось ничего рассказывать, и мать его просила быть хитрее, когда он идет встречаться с женщинами. Но врать Аркадий Раппопорт не умел с детства, ему пришлось признаться.
— Людмила Ивановна, у меня пятно в биографии. Я сидел…
— Как? — не очень поняла Тулупова и еще раз осмотрела всего нового полосатого цветного друга, который и сейчас смотрелся как цыпленок в инкубаторе.
— Я сидел по молодости.
— Где? В тюрьме? — не поняла Тулупова.
— Сначала в тюрьме, а потом в колонии. Всего полтора года, вернее, год восемь месяцев и семнадцать дней.
— И что вы такое натворили, Аркадий Моисеевич?
Людмила тяжело вздохнула и подумала о том, как бывают обманчивы первые впечатления.
— Мы шапки с прохожих снимали.
— Какие?
— Пыжиковые.
— Зачем?
— Просто так. Мне было шестнадцать лет. Я был дурак дураком — нас было трое. Мы и не думали ничего, а оказалось — разбой. Один сбежал, а мы с Сергеем сели.
— Извините, — сказала Тулупова, когда они прошли несколько метров молча, и она почувствовала, что встреча как-то не так поворачивается, не те слова произносятся, что она как-то излишне груба с этим взрослым еврейским мальчиком, отсидевшим почти два года за какие-то шапки-ушанки, которые сегодня никто и не носит.
— За что, извините?
— А фотография, — вспомнила снимок с сайта Людмила. — А фотография с Эйфелевой башни? — еще с какой-то надеждой на ложь переспросила Тулупова.
— Фотошоп. Я сам себя поставил, — ответил Аркадий. — Там же, видели, башня вся уместилась и я.
— А я дура поверила.
— Я отсидел меньше полсрока и там, на зоне, начал французский изучать.
— Там? — уточнила Тулупова.
— Да. Чтобы ни о чем плохом не думать, отец посоветовал заниматься чем-нибудь тупым. Он приехал в зону и посоветовал. Я начал французский…
— А почему не английский? У меня дочь все учит-учит и никак.
— Потому что там, в библиотеке, все было для этого: два словаря, русско-французский, французско-русский, и учебник-самоучитель к тому же. Английский я в школе изучал, я его знал неплохо. А сейчас лучше французский знаю.
— Мне языки никогда не давались. Так, на жалость преподавателей брала — двое детей. Они мне ставили зачеты в институте культуры.
Тулупова удивилась тому, как все быстро и просто рассказано, слова легко нашлись, и теперь, кажется, она все знает про этого нелепого, моднящегося мужчину, ищущего любви: лагерный французский, сын академика, еврей, холостяк, поломанная жизнь. Она представила его в серой зэковской одежде, с какой-то нашивкой с номером и фамилией на груди, представила, как старый академик, непременно в очках, приезжает на свидание в зону, потом посмотрела еще раз на потертую клетку его пиджака и вздохнула.
— Я вас нагрузил? — спросил Аркадий. — Вы есть не хотите?