Евтушенко сохранится в потомстве своим афоризмом: поэт в России больше, чем поэт. Это не декларация, а самоопределение, развитое в его автобиографическом романе: «Есть просто стихи. Но есть стихи-поступки. К сожалению, хорошо отшлифованный, но запоздалый поступок поступком быть перестает. А поступок вовремя, он иногда не успевает стать отшлифованным». Вследствие подобной эстетики плодились тома гражданской лирики, творился миф поэта-трибуна, который, как правило, оказывался гораздо меньше, чем поэт:
Евтушенко знал всех, весь мир, и здесь он вне конкуренции: он знал и Фиделя Кастро, и Роберта Кеннеди, и Солженицына. Он был неверным мужем трех уникальных по своим характеристикам жен (поэтессы, диссидентки и англичанки) и стал верным мужем четвертой жены, которая редактировала его автобиографию.
На маргинальных направлениях своей жизни он был готов покаяться в грехах: заставил одну жену сделать аборт, другую неврастенически толкнул в беременный живот, отчего вышли семейные неприятности, приведшие к разводу. Но на главном направлении, поэтическо-политическом, он до конца отстаивал свою правоту. Детская жажда славы – доминанта его характера; плюс уверенность, что слава не бывает напрасной: она показатель таланта и внутренней силы. При таком раскладе Евтушенко не хуже Гёте.
Он показал на своем примере, чего нельзя делать: пытаться улучшить в корне порочный режим. У молодого поэта были какие-то иллюзии. Он искренне не знал, что режим порочный. Но это незнание было не только алиби, но и приговором его уму. Режим пользовался им, чтобы иметь либеральный фасад. Он пользовался режимом, чтобы жить так, как он хотел. Кто кого перехитрил? По-моему, в победителях долгое время оставался Евтушенко. Своими полудействиями он бессознательно способствовал не исправлению, но разложению режима не меньше, чем Сахаров. Толпа не знала и не хотела знать о его компромиссах. Знали коллеги, и многие не уважали. Но толпа создала Евтушенко образ рубахи-парня, своего в доску, и он победил в ее воображении.
Представим себе, что все дело происходило бы в нацистской Германии. И вот немецкий поэт по фамилии Евтушенко входит в контакт с гестапо, чтобы спасти диссидентов, из парижского посольства Абеца шлет шифрованную телеграмму в центр, прося за опального поэта. На молодежном фестивале в Хельсинки, видя, что немецкую балерину поранили бутылкой во время выступления, он пишет гневные стихи «Сопливый коммунизм». Когда же два высокопоставленных нациста слушают эти строки, они впадают в административный восторг, и гестаповец в задумчивости говорит: «Мда-а… Те поэты, которые ходят к нам с доносами на вас, таких стихов не пишут… В общем, если я могу быть вам когда-нибудь полезным, мало ли что может случиться, вот на случай мой телефон».
Немецкий поэт Евтушенко прибегает к его услугам. Вот он привозит в нацистскую Германию ворох диссидентской литературы. Его обыскивают на таможне (как некогда Бунина), он бежит в приемную гестапо – и там «начал давить на все педали»:
– И вообще, какое они имели право меня обыскивать?
Через три месяца книги ему вернули. А других сажали за книгу, за полкниги. Советская власть, разумеется, чем-то отличалась от нацизма, будучи глуповатой, нереализуемой утопией, но на уровне государственных отношений это был беспощадный тоталитаризм. Хитрый инженю написал в докладной, что книги ему нужны для повышения «идеологической бдительности».
Когда же пришла свобода и толпа скидывала памятники тоталитарных времен, коллективный
Свобода стала его погибелью. Он взял и проклял ее: «Не зная, что такое свобода, мы сражались за нее, как за нашу русскую интеллигентскую Дульсинею. Никогда не видя ее лицо наяву, а лишь в наших социальных снах, мы думали, что оно прекрасно. Но у свободы множество не только лиц, но и морд, и некоторые из них невыносимо отвратительны. Одна из этих морд свободы – это свобода оскорблений».
Власть перестала считаться с поэтом. Он уехал в Америку полуэмигрантски преподавать на долгие годы и писать обиженную прозу, по своим ярким эпитетам и сравнениям близкую к хорошему бульварному роману. В результате Евтушенко оказался никому не нужен: ни черносотенцам, ни демократам, ни Востоку, ни Западу. Он отомстил всем в форме ядовито-беспомощного четверостишия: