На улице перед кирпичной церковной оградой толпился народ. У коновязи, возле зеленых железных ворот стояло две подводы, лошади запряжены налегке, – в крылатые рессорные тарантасы. По черному заднику, по лакированному блеску Костылин сразу узнал эти тарантасы – риковские. Видать, и вправду праздник отменяется, подумал он. Но чего
Эта тревожная догадка холодком пробежала по спине и напряженно стянула лопатки, – из ограды от растворенных ворот выходил в синей шинели и фуражке со звездой милиционер Кадыков, шел решительным крупным шагом; за ним, еле поспевая, семенил церковный староста, Никодим Салазкин, прозванный за длинную сутулую спину и пучеглазое лицо Верблюдом. Шли они через дорогу, прямехонько к попову дому, стоявшему в окружении тополей на высоком кирпичном фундаменте под красной крышей. Костылин почтительно поздоровался с ними, приподняв кепку; Кадыков сухо ответил, кивнув головой, а Никодим приостановился и, глядя сверху своими печальными верблюжьими глазами, извинительно произнес:
– Отец Василий заупрямился – ключи от церкви не дает. Идем вот… вразумлять, стало быть.
– Почему? – спросил Костылин.
– Из району приехали… Митинг проводить в церкви. А отец Василий заупрямился. Божий дом, говорит, не содом.
– Тебе что, Салазкин, особое приглашение надо? – крикнул, приостанавливаясь, Кадыков.
– Иду, иду! – подхватил Никодим, торопливо засовывая руки в карманы, словно поддерживая полы поддевки…
У ограды молчаливо толпились мужики, бесцельно прохаживаясь, словно быки у водопоя. Бабы плотно обступили церковную паперть и горланили громче потревоженных галок на колокольне. Перед ними выхаживал на паперти, как журавль на тонких и длинных ногах, в хромовых сапожках и синих галифе Возвышаев. Он картинно приостанавливался и, покачиваясь всем корпусом, закидывал руки за спину, отводя локти в сторону, примирительно упрашивал:
– Гражданочки! Не действуйте криком себе на нервы. Вам же сказано – мероприятие запланировано! Понятно? Это вам не стихия, а митинг!
– Вот и ступайте со своим митингом кобыле в зад.
– Вам митинг – горло драть, а нам лоб перекрестить негде.
– Вы нас, весь приход, спросили, что нам с утра делать? Богу молиться или материться?
– Гражданочки, запланировано, говорю, и все согласовано. С вашим Советом. Вон, пусть председатель скажет.
На краю паперти стоял председатель Тимофеевского Совета, молодой парень в суконном пиджаке с боковыми карманами и в кепке; в руках он держал красный флаг, прибитый к свежеоструганной палке. Услыхав, что Возвышаев просит поддержки его, он поднял над головой флаг и замахал им. Бабы засмеялись:
– Ты чего машешь? Иль кумаров отгоняешь?
– Тиш-ша! Сейчас он молебен затянет…
– Родька, нос утри! Не то он у тебя отсырел.
Родион Кирюшкин поставил древко к ноге, как винтовку, и крикнул переливчатым, как у молодого петушка, голосом:
– Граждане односельчане! Довольно заниматься пьяным угаром и темным богослужением! Сегодня день революционной самокритики, коллективизации и праздник урожая.
– А ты его собирал, урожай-то? Ты в Совете семечки щелкал.
– Сами вы поугорали, советчики сопливые! Из одного дня три сделали.
– Ступайте к себе в Совет и празднуйте свою самокритику.
– Ага. Раздевайтесь донага и критикуйте! Ха-ха-ха!
– А у нас великий Покров день…
– Не гневайте бога! Откройте церкву!..
– Вам же сказано было – служба ноне отменяется, – покрывая бабий гвалт, крикнул звонко Родион. – Не у нас одних отменяется – по всему району.
– Это самовольство! Против закону…
– Ты нам районом рот не затыкай.
– Пошто прогнали отца Василия?
– А ежели вас турнуть отселена?
– Мужики-и-и! Бейте в набат! В набат бейте!
Мужики, увлеченные перепалкой, стали подтягиваться от ограды, темным обручем охватывая подвижную бабью толкучку. Костылин почувствовал, как этот крикливый бабий азарт, точно огонь, перекинулся на мужиков, и они задвигались, занялись ровным приглушенным рокотом и гулом, как сухие дрова в печке. И многие стали подталкивать друг друга, подзадоривать, поглядывая на паперть, где в низком провисе – так, что рукой достать – опускалась веревка с набатного колокола. Возвышаев подошел к кольцу, за которое привязана была веревка, и заслонил его спиной. На него тотчас закричали:
– Ты нам свет на загораживай!
– Эй, косоглазый! Тебя кто, стекольщик делал?
– Отойди от веревки! Ты ее вешал?
– Мотри, сам на ней повисня-ашь…
– Эй ты, стеклянной! Отойди, говорят, не то камнем разобьют.
Возвышаев, затравленно озираясь, как волк на собачье гавканье, выхватил из кармана галифе наган и поднял его высоко над собой:
– Кто сунется к набатному колоколу – уложу на месте, как последнюю контру.
Наган на отдалении казался маленьким, совсем игрушечным, и сам Возвышаев, заломивший голову в кожаной фуражке, тоже казался не страшным, а каким-то потешным, будто из озорства нацелился наганом куда-то в галок на колокольню. В толпе засвистели, заулюлюкали, раздались выкрики:
– Мотри, какой храбрый!
– Эй, начальник! Убери пугалку, не то потеряешь!
– Подтяжком его, ребята, подтяжком.
– Заходи от угла!.. Которые сбоку.