Ну, ежели не чудо, подумал Иван Никитич, то быть беде. И оно пришло, это чудо.
– Православные, одумайтесь! – прозвучал от ворот такой знакомый всем тревожный и повелительный голос отца Василия.
Он шел впереди Кадыкова и Никодима, легко раздвигая толпу, – мужики расступались торопливо и прытко, как овцы от пастуха, бабы крестились и наклонялись в легком поклоне. Он шел с непокрытой головой, высоко неся впереди себя злаченый крест и осеняя им примолкшую толпу. Порывистый прохладный ветерок трепал его седые волнистые волосы и широкие рукава черной рясы. При полном напряженном молчании поднялся он на паперть, подал ключи от церкви Возвышаеву и, обернувшись к народу, сказал:
– Православные! Братья!! У нас нет таких весов, чтобы взвесить грехи наши и сказать – кто из нас больший грешник, а кто праведник. Это дело суда Божия, на котором все будет измерено и взвешено, не утаены будут не то что дела, но и мысли сокровенные. У нас одно желание, одна цель жизни: получить оправдание у бога. А для этого у всех людей – и праведных, и грешных – один путь, путь евангельского мытаря. Люди различаются между собой в своей силе и в своей славе. Но фарисей только то и делает, что спесиво возвышает себя до неба, а всех других людей унижает клеветой и укорением. А мытарь, смиренно сокрушаясь о своем недостоинстве, всех других повышает в чести и в славе. И выходит фарисей врагом, а мытарь другом ближних своих. И дивно ли, братья христиане, что на праведном суде Божием мытарь оправдывается более, чем фарисей, и что господь здесь, на земле, устраивает весьма часто так, что всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится. Станем же уповать, братья, на волю божию – да простит нам господь смирение наше перед силой неправедной, желающей осквернить храм божий. Унижение наше не грех, а спасение от вражды междоусобной. Не подымайте ж руки на притеснителя своего! Обороняя вас от бунта, прошу вас не поддаваться и богохульству, не переступать порога храма с нечестивыми намерениями. Желающий спастись да спасен будет…
Отец Василий пошел с паперти в притихшую толпу. Но его остановил Возвышаев:
– Не торопитесь, гражданин Покровский! За вашу антисоветскую проповедь придется отвечать по закону.
– Закон совести повелевал мне успокоить народ. Что же есть в этом преступного? Разве я что-нибудь сказал против власти? – спросил отец Василий.
– В прокуратуре разберутся. Кадыков, задержите бывшего священника Покровского! – И, не давая опомниться и воспрянуть растерявшимся прихожанам, Возвышаев зычно объявил: – Митинг, посвященный дню коллективизации, объявляется открытым. Слово для доклада имеет секретарь Тихановской партячейки товарищ Зенин.
Сенечка Зенин вынырнул из толпы и в два прыжка оказался на паперти. Одну ногу согнув в коленке, другой шагнув на нисходящую ступеньку, как бы весь подавшись к народу, он сорвал с себя серенькую кепку и, зажав ее в кулачок, вытянув в пространство над людьми, крикнул:
– Товарищи! Отбросим колебания нытиков и маловеров. Ни шагу назад от взятых темпов! К общему труду на общей земле! Вот наши лозунги на сегодняшний период. Наступил срок продажи хлебных излишков. Мобилизуем все наши силы на хлебозаготовки! Головотяпство одних работников заготовительного аппарата и вредительство других не ослабят наших усилий. Недаром этот год пятилетки объявлен сверху решающим годом. А в текущее время определяющим моментом хлебозаготовок является решительная борьба с кулаком. Курс на самотек и доверие к здоровому кулаку привел к тому, что не продано и половины излишков. Настала пора определять твердые задания по продаже хлеба для кулаков и зажиточной верхушки населения. Если в отношении бедноты и середняков, выполняющих свои обязательства, необходимы чуткость и внимание, то в отношении тех групп, которым даются твердые задания, не может быть и речи о каких бы то ни было послаблениях и отсрочках…
Иван Никитич, холодея сердцем, слушал эти грозные слова и с ужасом чувствовал, как они сковывают все его помыслы, движения, наваливаются и душат, как тяжелый кошмарный сон. Неужто никто не возразит ему, не крикнет: «Замолчи, сморчок! На што призываешь? Кого гробишь? За што?!» Но никто не крикнул, не остановил оратора; все слушали, покашливая, сморкаясь, шаркая ногами, погуживали, но слушали. А тот, грозясь серой кепочкой, все бросал и бросал в толпу эти горячие как угли слова.
– Иван Никитич! – шепнул кто-то на ухо и взял Костылина под руку.
Он воспрянул и отдернул руку, как от чего-то горячего, даже не успев оглянуться.
– Да это я, свой, – шепнул голос Иова Агафоновича.
– Чего тебе? – спросил Иван Никитич.
Тот привалился к нему грудью и задышал в щеку:
– Ты зачем пришел? Лишенцев на митинг не велели звать. Мотри, возьмут на заметку. Уходи от греха! Ступай в кузницу. Я приду и расскажу тебе…
Костылин поймал железную пятерню Иова Агафоновича, слегка пожал ее и стал пятиться к воротам; и до самой кирпичной ограды хлестал его, изгоняя, словно мерина из теплого хлева, хрипнущий Сенечкин голос: