Читаем Мужики и бабы полностью

– Питие есть грех первородный, – говорил, опамятовшись. – Еще князь Володимир сказал: издревле на Руси веселие – пити, не можем без этого жити. А он – наш первокреститель.

Так, бывало, и ходит по приходу: где нарукавники позабудет, где камилавку[3] потеряет. Отцу Ивану такой грех прощался, ибо его дело обрядное, а где торжество, там и веселье. Не поп за службой, а служба за попом ходит. Стало быть, проспится – свое наверстает. Попово от попа не уйдет.

А Дмитрий Иванович не поп. Ему откуда притечет? Ему самому взять надо, а у него руки худые. Тридцать лет, а рассудка нет – все светом дурит. Гляди, на старости лет и все отцово добро просвищет. Вот почему девицы самостоятельные из богатых семей не больно и пошли бы за него, а которых ветер гоняет, он и сам не возьмет. Так сот и жил бобылем. Жил припеваючи, пока не появилась в Тиханове Обухова Маша.

Он и раньше знавал ее, когда она работала в Гордеевской школе учительницей. Года три назад, будучи еще волостным военкомом, он заехал в лесную деревню Климушу, к своему приятелю Бабосову, тоже учителю. Время было осеннее, дождливое… Выпили… Куда идти?

– Пошли в Гордеево к Настасье Павловне Кашириной! У нее две учительницы квартируют. – Бабосов взял гитару на розовой ленте, через плечо надел, как двустволку: – Потопали!

Каширина жила на отлете от Гордеева, возле самой речки Петравки. Дом у нее большой, с открытой верандой на реку, вокруг сад фруктовый с липовой аллеей, с акациями, с пчельником. Поместье! Каширина держала раньше паточный завод на Петравке. Завод отобрали у нее еще в восемнадцатом году, а дом и сад оставили. Вроде бы сын у нее был, и занимал он большой пост где-то в Москве.

Успенский запомнил с того налета широкие крашеные половицы, жарко натопленную изразцовую печь, возле которой стоял граммофон с большой зеленой трубой и книги в шкафах. Книги… Многотомный Чехов в вишневом переплете, Писемский, Григорович, весь «Круг чтения» Толстого и целыми кипами «Нива» – за все годы и месяцы. Хозяйка статная, благообразная, в золотом пенсне, белый шерстяной плат на плечах, белые волосы… Вся точно простирана, точно только из-за аптечного прилавка появилась. Девицы принарядились, вышли в залу, как на праздник: меньшая ростом Варя Голопятова в синем платье с зелеными оборками по подолу, в высоких, почти до колена, часто шнурованных ботинках-румынках, такая кругленькая, пухленькая, обрадовалась Бабосову, защебетала:

– Коля, Коля, сходим в поле, поглядим, какая рожь!

– Поглядим, – говорил Бабосов. – Вот погоди, стемнеет – тогда посмотрим, где чего созрело.

А она раскраснелась, глаза блестят, от щечек огоньком пышет, хоть прикуривай.

Обухова держалась строго, деловито, подала сухую крепкую руку, представилась коротко:

– Маруся.

Успенского поразила ее яркая, какая-то необычная, неправильная красота: лицо удлиненное, бледное, с выдающимся подбородком и чуть впалыми щеками, нос прямой, длинный, со степными ноздрями, а глаза, как прорези на маске, – темные, глубокие под напуском припухлых век. От этого лица веяло силой и открытой самоуверенностью. Когда она заводила граммофон, свет, падавший вкось от зеленого абажура, пронизал ее легкое розовое платье, и на какое-то мгновение она показалась ему совершенно обнаженной: и полные крепкие плечи, и перехваченная поясом узкая талия, и мощные длинные ноги… У него аж в глазах потемнело. Танцевала она долго, неутомимо, и всегда ее правое плечо зарывалось, уходило вбок, точно в воду скользило, увлекая его за собой: так, вальсируя, они непременно оказывались в каком-либо углу.

– Ну, что же вы? – говорила она с досадой. – Или круг вам тесен?

– Не могу устоять, – отшучивался он. – Влечет меня неведомая сила.

Пили домашние наливки, густые и сладкие, как патока. Бабосов, весь красный, с длинными льняными волосами, запрокинув голову, важно насупил брови и, поводя носом, словно к чему-то принюхиваясь, запел под гитару:

Вот вспыхнуло у-утро, румянются во-о-оды…

Ему подпевала дрожащим голоском Варя, смешно выпятив нижнюю губу.

– А вы что не поете? – спросил Успенский Марию.

Ответила просто, без тени смущения:

– Не умею.

А потом вышли гулять, разошлись в темном саду парами. Успенского разобрало то ли от выпитого, то ли от близости к ней. Он стал велеречиво объясняться:

– Вообразите себе путника, долго идущего по сухой степи. Одежда на нем пропылилась, душа жаждет, истомленная одиночеством и зноем… И вот встречает он на пути свежий, никем не замутненный ручей. Оазис! Вы и есть оазис. – Он притянул ее за руку, пытаясь обнять.

– Не надо!

Она вырвала руку и быстро пошла на террасу. Он догнал ее у самых дверей и полез целоваться. Она так сильно оттолкнула его, что он стукнулся головой о стенку. Потом ушла в сени, захлопнув дверь перед самым его носом. Да еще сказала из сеней:

– Не приходите больше! Оазис…

Он ушел тотчас, не дожидаясь Бабосова. Потом дня три переживал и кривился: «Ч-черт! Как это меня угораздило в такую пошлую фразеологию? Подумал – глушь, провинция… Все сойдет».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже