С той поры что-то переменилось в Тиханове - люди сторонились друг друга, ходили торопливо, глядя себе под ноги, будто искали нечто потерянное и не находили, встречным угрюмо кивали, наскоро приподымая шапки, и расходились, не здороваясь, словно стыдились чего-то или знали нечто важное и не хотели доверять никому. Даже у колодцев, обычно болтливые, тихановские бабы подолгу не задерживались, наливая воду, погромыхивая пустыми ведрами, изрекали в темное, гулкое жерло колодца какую-нибудь запретную забористую побасенку, щеголяя друг перед дружкой смелостью в насмешках и пренебрежении по адресу тех, неназванных, нечестивцев: "Ах вы, антихристы, черт вас выделал". Но говорили все это в сторону, избегая взглядов и расспросов. "Я тебя не видела, ничего не говорила и знать ничего не знаю", - написано было на лице каждого.
Бывший церковный староста Семен Дубок пошел было по дворам на Казанскую - уговорить прихожан собраться к кладбищенской часовне, чтобы помолиться за отца Афанасия. Авось отпустят его. А службу можно было бы проводить и в той же часовне, и сторожку церковную приспособить. Но не успел он один порядок Нахаловки обойти, как потащили его в сельсовет и продержали там до сумерек. А ночью прибежал он к Бородиным, перелез через высокий заплот и с подворья постучал в заднюю дверь. Впустили его, а он зубами щелкает от страха: "Спаси, Андрей Иванович! Не дай по миру пойтить!" - "Да какой я спаситель? Что тебе надо от меня?" - "Поставь к себе в кладовую сундук". "Господи! - сказала Надежда. - Мы сами трясемся, как осиновые листья". "Нет, вы при власти". - "Не власти, а страсти..." - "Нет... Примите сундук. Больше и спасаться негде". Так и приволок сундук. Сперва на лошади вез по задам. Потом садом несли вдвоем с Лукерьей. Здоровенный сундук, окованный полосовым железом. Поставили его возле ларя, перекрестили и замок поцеловали. "Ты, Лукерья, никак, от меня заклинаешь замок-то?" сердито спросила Надежда. "Нет, нет. Что ты, - ответила та скороговоркой. - Боюсь, как бы в колхоз не уплыл".
О колхозе говорили много, но до праздников так и не удалось создать его - не шли люди на собрание, и шабаш. Дважды обходили село подворно сам Кречев с Ваняткой и Левкой Головастым, уговаривали каждого собраться в трактире, каждый обещал прийти - вот только со скотиной уберусь, - и не приходили. Более полутора десятков не собиралось. Что за оказия? Бился Кречев над этим темным вопросом неповиновения. Разрешил его Ванятка; матерясь на чем свет стоит, он зашел в Совет в праздничное утро и сказал Кречеву, ладившему на двух оструганных палках красный лозунг для демонстрации:
- Ты знаешь, почему на собрание не шли?
- Ну?
- Кто-то слушок пустил по селу, де-мол, собираем народ не для колхозного разговора, а чтоб церкву закрыть окончательно, сделать из нее зерновой склад и каждому роспись свою поставить. А кто откажется, тому твердое задание довести, как Федоту Ивановичу Клюеву.
- Н-да. - Кречев только затылок почесал. - Классовый враг работает на стихию будь здоров. А мы с тобой - вислоухие губошлепы. Надо письменные повестки разослать и в них черным по белому написать: собираемся поговорить про колхозные дела, а церковь нас не интересует. И под роспись. Понятно?
По такой методе и собрались вечером восьмого ноября. Хоть и жидко, но пришел народ. Приглашали всех - и мужиков, и баб, и молодежь, чтоб всем миром, по новому зачину, сошлись, как на праздничное гулянье. Но пришли одни мужики, как на сход, и тех не более половины, человек двести. Рассаживались вдоль стен на корточки, а то и прямо на пол, сложив перед собой ноги калачиком, - лишь бы подалее от начальства. Скамьи перед столом президиума пустовали. И в самом президиуме мужиков недосчитывалось - не было ни Клюева, ни Андрея Ивановича Бородина, ни Сеньки Курмана, - один Ротастенький неизменно маячил голым лицом среди начальства, да поблескивал лысиной Ванятка, да щурилась на сон Тараканиха. Доклад делал Сенечка Зенин. Время от времени он брал со стола свежую газету с портретом Сталина, помахивал ею над головой, а то вычитывал оттуда отмеченные карандашом места.