Честно говоря, я немного беспокоился за этот рассказ. С семинара в Уайт-Маунтинс прошло несколько месяцев, а я все никак не мог ничего написать, поэтому, отринув сомнения, пошел по наиболее легкому пути. Могу сказать только, что надеюсь — вы меня простите и забудете об этом. Как только я перечел рассказ в «Юникорне», я понял, что отдал бы все, лишь бы он не попался вам на глаза. Если вы порвете со мной отношения — искренне надеюсь, что этого не произойдет, — я приложу все силы, чтобы писать лучше, а вас прошу потерпеть. Я постараюсь стать вам настоящим другом.
Недавно я прочел в статье о Томасе Вулфе, что он говорил так: можно писать о людях, которых вы знаете, не следует только называть их адреса и номера телефонов. Как вам, мистер Фогель, известно, мне еще многое предстоит узнать о писательстве, и что есть, то есть. По поводу того, что вы могли бы сделать с тем же самым материалом, отвечу одно: прошу вас, не сравнивайте свой великолепный талант с моими жалкими способностями.
Посылаю вам свою фотографию и фотографию моей нынешней невесты.
В конверт был вложен недодержанный любительский снимок: длинноволосая брюнетка в крохотном бикини сидит на калифорнийском пляже рядом с желтой гитарой Гэри. Откинувшись назад, она смотрит с отрешенным и точно уж несчастливым видом на птицу; время для нее словно остановилось. Вид у нее изможденный и унылый, словно ее уже раз обманули и она решила, что больше на удочку не попадется. Похоже, она отлично усвоила уроки, преподанные ей жизнью. Фогелю она показалась такой непосредственной, милой, доступной, идеально сложенной, что он подумал: вот оно, подлинное произведение искусства, и шумно вздохнул.
Гэри предстал на втором снимке — цветном и передержанном, возможно сделанном сам
На обороте фотографии было небрежно нацарапано: «Наверное, вы меня и не узнали. Я изменился, похудел».
«Что вы подразумеваете под словом „невеста“? — писал Фогель в постскриптуме письма, в котором даровал Гэри прощение. — Торопящих время оно торопит само. С ним не совладать».
— К браку это отношения не имеет, — объяснил Гэри, когда лично явился на квартиру Фогеля в штормовке и туристических ботинках, с шестидневной щетиной, отросшей, пока он ехал, практически без остановок, через всю страну на своем недавно приобретенном подержанном пикапе — так он проводил зимние каникулы. Он привез с собой гитару и сыграл Фогелю «Очи черные».
Поначалу оба держались напряженно. Фогель пытался настроиться доброжелательно, но никак не мог справиться с отвращением, которое вызывал в нем юноша, однако постепенно оттаял, и они углубились в беседу. В воображении старшего то и дело возникала картинка: он, мокрый и жалкий, мечется по коридору гостиницы; в конце концов он справился с наваждением, и добрые чувства к Гэри постепенно возобладали. Помогла гитара. Его пение часто трогало Фогеля до слез. О голос человеческий, что лучше тебя воспоет либо оплачет нашу жизнь? Должно быть, я недооценил его способность излагать факты, или он научился делать это лучше. Я и сам совершаю ошибки, мне ли ему пенять?
Беседы, в сравнении с летними, стали раскованнее, как бывает между равными, и темы интереснее, чем раньше, когда Гэри все записывал, дабы сохранить для человечества. И все же, когда среди разговора Фогель касался писательства, юноша двигал рукой, словно заносил в невидимый блокнот замечания старшего товарища, отчего тот и сказал потом:
— Гэри, не переживайте, если не все запомните слово в слово. Вы Пруста читали? Он ведь, даже вспоминая, фантазирует.
— Пока не читал, но он у меня в плане.