Чаще всего звонила Нерлину. По делу, только по необходимости. И все-таки пришлось объяснить ситуацию, когда он справился о номере домашнего телефона, не потребовал его назвать, а вежливо попросил, подробно – до любого дойдет – мотивировав необходимость двустороннего контакта. Говорил неспешно, с той смелой откровенностью, которая в Клавиной системе была возможна только между близкими, между ней и Костей – да, а даже с Варей и Макаром, несмотря на двадцатилетний стаж общения, ее, оказалось, не было.
Молчание на том конце. Нахмурился, наверное. Но это не была тишина отстранения, разъединения, нежелания узнавать беду, которую телефонный разговор так явно обнажает (разрыв коммуникации душевной часто принимают за помехи в кабельной связи, кричат «алле, алле, слышите?!» – таким простым способом перепрыгивают разверзнувшуюся пропасть) – при беседе с глазу на глаз скрыть отсутствие реального смысла разговора проще: взгляд, жест – за руку взять, по плечу похлопать, обнять-поцеловать – и готово, оба-трое-четверо даже не замечают, что время зря тратят.
Нет, молчание Нерлина приближало его к Клаве, и это ощущение тут же подтвердилось: он достал из памяти (из алфавитной книжки получилось бы быстрее, но не ему…) цифры, которые свяжут больную с директором туберкулезного института. При этом так подробно-профессионально мотивировал необходимость независимой от прежних врачей проверки того, не затаились ли где палочки Коха, изощрившиеся в борьбе за свое выживание, что Клава даже спросила, не по собственному ли опыту он так разбирается в легочных болезнях. Почти по-собственному, признался Нерлин, – брат, его второе «я», из-за бездарного лечения теперь мучается астмой, на грани живет, все время на грани выживания…
И через несколько дней звонок домой:
– Все еще температурит? Тогда сам договорюсь на завтра. Не стоит ждать, лучше ошибаться, но что-то предпринимать. Я слишком хорошо знаю это состояние надежды, оправдывающей бездействие, это ожидание, что выздоровление придет само собой. Конечно, организм молодой, но ведь сколько в нее уже лекарств влили… Природным силам они могли очень помешать. Не думайте ни о чем побочном – директор рад мне услужить – дадим ему эту возможность?.. Вас это ни к чему не обяжет, с нашими служебными делами никак не связывайте. Судя по телефону, в Крылатском обитаете? Лучше на машине повезти – дорога многопересадочная, неудобная для девочки больной.
Говорил Нерлин спокойно, ровно, убеждая не интонацией, не эмоционально-нервным нажимом, а только пониманием ситуации. И хотя Клава внимала молча, это не был монолог, он как будто читал ее ответные мысли – а как иначе он отреагировал бы на все ее, не проартикулированные даже в уме, сомнения? Трудно принять помощь от незнакомого почти человека, на это надо осмелиться. Нерлин одним махом перескочил множество этапов вежливо-участливой поддержки, тешащей самолюбие советчика и бесполезной для ответчика – от уже раздражающего вопроса «чем я могу помочь?», от обещания разузнать у знакомых – что?! – с последующим исчезновением на месяцы, пока все не утрясется, до телефона ясновидящей («скажите, что от меня, иначе очередь огромная»), которая за пару сотен баксов снимет порчу. То, как осторожно (можно сказать – благородно) он поставил подпорку под уже надломленную Клавину волю, приняв за нее решение, все это и еще что-то, неуловимое, в одно мгновение переключило вполне объяснимое, логичное чувство благодарности на безрассудную привязанность, на полное к нему доверие. А в результате она снова была готова деятельно бороться за Дуню, как будто третье – или уже четвертое-пятое? – дыхание открылось.
Назавтра Нерлин в несчетный раз озадачил Суреныча, своего секретаря-телохранителя-шофера – поводырем его не называл никто, мало-мальски знакомый с Нерлиным, а самому Суренычу иногда казалось, что шеф только притворяется незрячим, ведь замечает он больше тех, кому и помощь очков не нужна. Видят иногда лучше те, кто не может смотреть.
Удивил не тем, что в консерваторию пошел без жены – такое редко, но бывало. Если, например, внучку-сироту не с кем оставить. Присмотрелся он однажды, как они вместе слушают какого-нибудь Малера, позади сидел. Казалось, какофония, наступающая со сцены, настолько их скрепляла, так соединяла, что они становились двуглавым существом. Звуки, пройдя через их единство – как пар через правильно помолотый кофе и бумажный фильтр, – понятной, съедобной мелодией добирались до ушей Суреныча.