Сейчас хмуро-сосредоточенный курчавый пианист с похожим на дрожащее желе обильным телом (в жару как-то разглядел, когда Нерлин консультировал вундеркинда по налогам и – не без помощи Суреныча – насчет призыва в армию), закованным в отлично сшитый фрак – искусство, пусть и портняжное, преображает человека, – исполнял веселого Моцарта, и надо же, как только Анна Чехова скрипучим голосом возвестила, что «на бис» будет ноктюрн Шопена (а Суреныч, как все простые люди, любил слушать только хорошо знакомую музыку), – в тот самый момент Нерлин пошел к выходу. Позвонить ему надо было, и не на ходу, а обстоятельно поговорить, из дома. Насчет какой-то там Дуни Калистратовой.
Ситуация прояснилась, пока Суреныч чай заваривал и расставлял на столе по раз и навсегда установленным местам пиалу, хлебницу соломенную со свежим лавашем, круг деревянный с тремя сортами сыра: подсказки, похожей на разметку для майского военного парада на Красной площади – Суреныч участвовал – не требовалось. Принцип сервировки для полного спокойствия Нерлина – как можно больше небьющегося, вроде страховочной сетки под канатоходцем. Но все только функционально допустимое, на чем и в лучших ресторанах подают – чтобы ничем не напрягать многочисленных зрячих собеседников и собеседниц. Дуня эта никакая не Лолита, а просто девочка, дочка чья-то, которую никак не могут вылечить слишком любящие родители. Вот как с врачами нужно разговаривать – эмоциональный фон ровный, все равно что грунтовка на холсте, принимающая любой цвет, любую фактуру красок. (Суреныч, ничуть не претендуя на высокое звание художника, для отдыха, для расслабления попробовал и увлекся копиями с шишкинских пейзажей – и дома стоял мольберт, и здесь завел раскладной чемоданчик.) Но по дотошной осведомленности о ходе болезни, о количестве и названиях лекарств, которыми пичкали больную, понятно, что не о постороннем речь. А почему не посторонняя? Фамилию ее Суреныч видел, латинскими буквами пропечатана в сборнике, который из Лондона получили, по-английски доклад делал K. Kalistratov… Коллега, может быть, друг? Может быть…
Вокруг Нерлина клубилось много людей, слишком много, решил сперва Суреныч, и думал так до тех пор, пока не понял, что всех их босс с легкостью и ловкостью циркового силача, жонглирующего небутафорскими гирями (тяжелы бывают и человеки, и контакты с ними), держит на дистанции, не допуская замыкания, контролируя тот энергетический обмен, без которого не могут эффективно, с обоюдной пользой длиться человеческие отношения. И дистанция эта не измеряется никакими метрами, фунтами, микронами, сохраняется она даже тогда, когда в его умелых объятиях растворяется какая-нибудь красавица. (Умница или дуреха, сперва не так важно, Нерлин сам оттягивает раскрытие этой тайны, чтобы не слишком уж часто убеждаться в похожести дам друг на друга, боясь сбить себе охотку. А красоту он – видит? чувствует? – постигает в момент. Ни разу не ошибся, наверное, потому, что глаза – зеркало только души, а по голосу изощренно-умное ухо угадывает и душу, и все остальное тоже.) Или когда клиент (из тех, кто научился своим капиталом укреплять свою власть-успех и, наоборот, чья власть охраняет и приумножает богатство, то есть человек толковый, самостоятельный) благороден настолько, что готов поделиться с ним своими безграничными – и такое бывало – возможностями.
И сам Суреныч возник как результат деятельной благодарности. Конечно, рекомендация, пусть и ответственного – не только по положению, но и по сути – лица лишь выхватила его из толпы, потом уже все зависело от них двоих, Суреныча и Нерлина. Босс в выборе положился только на себя, никого не расспрашивал, не проверял по широко доступным ему каналам, а Суреныч, после того как подсадил зятя-дочь-внука в Америку (звали с собой, но место возле могилки жены притягивало сильнее), решил рискнуть, сил на новую работу пока хватало: следил за собой по привычке потомственного военного, отставка ничего не поменяла.
И вот уже десять лет служил, и было совсем не тошно, а ведь о сроках не заикались, в верности друг другу не клялись даже после литра выпитого (умел босс пить, как умел почти все, и делал это с удовольствием, без выворачивания себя наизнанку – скольким дружбам-приятельствам такой неэстетичный процесс положил конец…), оба были свободны, и потому только мужало их согласие, не скрепленное никакими официальными бумажками-штампами (тоже мне способ свободную волю ограничивать, дамский какой-то…). А базисом, основой их крепнущего год от года союза служил прирожденный дар Нерлина, рано, еще в отрочестве осознанный им и с тех самых пор лелеемый, – способность вступать в самые разные, часто неожиданные для него самого связи с людьми, его незаурядная человеческая валентность. Химический термин всплыл даже не из школьных, а из институтских дебрей, заброшенных и заросших, ведь научные познания, приобретенные там Суренычем, не пригодились ни на какой службе – и их, и сокурсников, и много еще чего приказано было забыть, когда он надел незримые миру погоны.