Всем
троим! Адели
умела желать
и жить с такой
силой, что Савва,
уже почти
разуверившийся,
почти захлебнувшийся
в толпе таких
же, как сам, молодых,
голодных и
честолюбивых,
вновь обрел
силы и веру в
свою счастливую
звезду.
Амели,
его маленькая
и слабая Амели,
которую в порыве
особой нежности
он называл
Эрато, не смогла
вынести на
своих хрупких
плечах тяжкое
бремя музы.
Исходящего
от нее света
хватило всего
на несколько
картин, таких
же ровных, спокойных
и текучих, как
и она сама. А
потом свет
погас, и храм,
который Савва
воздвиг для
своей Эрато,
рухнул, едва
не погребя
творца под
своими обломками.
У
него больше
не было ни музы,
ни света. Его
муза оказалась
такой же дешевой
и ненастоящей,
как тряпичная
роза в ее волосах.
Она больше не
вдохновляла,
лишь тяготила,
сталкивала
в бездну, спастись
от которой
можно было
только забытьем,
подаренным
полынной настойкой.
Зимой
умер Амедео,
больной, нищий,
так и не нашедший
признания. На
память о нем
осталась лишь
стопка набросков
и несколько
подаренных
картин. Жанна
ушла вслед за
своим творцом,
добровольно
и безропотно,
как и должно
уходить настоящей
музе.
А
Амели не уходила.
Развенчанная
муза Амели жила
с ним под
одной
крышей, дышала
одним
воздухом
и отравляла
его жизнь
своей
безропотностью
и
ненужностью.
Савва
был пьян,
когда
Фортуна снова
явила
ему
свою улыбку.
Амели
— или
Адели?
— смотрела
на
него сияющими
глазами,
и сияние это
оказалось
таким ярким,
что в
непротопленной
мансарде
вдруг сделалось
нестерпимо
жарко.
Рука с гранатовым
браслетом —
значит,
все-таки Адели!
— нежно
коснулась
его губ, скользнула
вниз,
за
ворот
давно
несвежей
сорочки.— Мой.
— Ее
губы
были
такого же цвета,
как и ее браслет,
и Савве
вдруг
нестерпимо,
до
ломоты в висках,
захотелось
впиться в них
поцелуем.
— Теперь
только
мой!
У
их поцелуя был
горький вкус
полынной настойки,
болезненный
и солоноватый
от прикушенной
Адели губы.
Этим горько-соленым
поцелуем
она снова вернула
его к жизни.
Его новая муза.
Его Эвтерпа.
Она
научилась
царствовать
и в его жизни,
и на его полотнах.
Гранатовый
браслет и жадные
губы сводили
с ума
не
только Савву,
но и других
мужчин.
Впервые за
долгие
месяцы он
сумел продать
свои работы.
— Мой!
— шептала
Адели,
до крови прокусывая
мочку его уха.
— Мой,
мой, мой! —
повторяла,
пересчитывал
вырученные
за картины
франки. —
Слышишь,
он мой! —
рычала,
глядя на испуганно
жмущуюся в угол
Амели. —
Пошла
вон!