Л. Ф. Кацис, напротив, критикует Кабакова за отказ от еврейского содержания, отмечая, что, сделав датой смерти Розенталя 1933 год, Кабаков ушел от необходимости заводить разговор об уничтожении нацистами евреев Европы [Кацис 2008]. Это не совсем так. Кабаков родился в 1933 году и, по собственным словам, пережил страшную эвакуацию из Днепропетровска в 1941-м [Wallach 1996: 17–18]. В тексте, которым сопровождается инсталляция 1990 года «Лабиринт (Альбом моей матери)», речь идет о «непрерывном катаклизме», намек на который звучит в биографии Розенталя: «революция, гражданская война, голод, общественные потрясения, репрессии, Вторая мировая, опять голод» [Wallach 2006:193]. В каждом образе Розенталя, Кабакова и Спивака присутствует графическое обозначение утраты, и это отличает их от других альтернативных историй постсоветского периода, в которых все пространство заполнено смыслом и в итоге создается фантазия о нетронутости и завершенности. Выразительные белые и черные пространства в сериях Розенталя разрушают иллюзию возможности полного раскрытия, разрушают они и миф о совершенстве, который являлся центральным для соцреалистического визуального нарратива. При этом в произведениях Кабакова мы видим странное повторение того, что является зримым, но не поддается осмыслению – его работы как бы зовут нас назад в советские времена, когда слово «еврей» нельзя было произносить вслух.
Строя свои фрагменты и нарративы вокруг развала и реновации советской жизни – и вокруг постепенно стирающейся советской еврейской жизни, – Кабаков и Мелихов воплощают в жизнь более общие тенденции, свойственные позднесоветской и постсоветской культуре. Олег Юрьев (1959–2018), подобно Кабакову и Мелихову, монтирует в своей прозе обрывки советской и советской еврейской жизни, однако идентичности, миры и исторические события, которые он придумывает, свободны от луча советского рентгена и ностальгии по мусорной куче советской цивилизации. В романе Юрьева «Полуостров Жидятин», вышедшем в 2000 году, начало конца советской истории описано с еврейской точки зрения и сквозь призму, которая растягивает и дробит время[315]
. Языком Юрьев пользуется так, что читатель как бы присутствует при крахе СССР.Олег Юрьев – поэт, писатель и прозаик – родился в 1959 году в Ленинграде, с 1991-го жил во Франкфурте-на-Майне. Его пьеса «Мириам» (1984) была очень тепло встречена критиками, в ней рассказывается история времен Гражданской войны, о женщине, которой удается взять верх над офицером-белогвардейцем, украинской атаманшей и красным командиром[316]
. В 1980-м Юрьев стал одним из основателей неофициальной ленинградской литературной группы «Камера хранения»; впоследствии члены группы основали собственный журнал, который позже превратился в сайт «Камера хранения» – важнейшую платформу для публикации новаторских литературных произведений.В одном из интервью Юрьев говорит, что для него слова «еврейская тема» не имеют особого смысла, поскольку он, как автор, не работает с отдельными темами. К этому он добавляет, однако, что, учитывая его происхождение и биографию, у него очень много «еврейского строительного материала». В прозе он обращается к отдельным событиям еврейской истории, в том числе и к погромам начала XX века (пьеса «Маленький погром в станционном буфете»), к разрушению местечек в годы Гражданской войны, холокосту, еврейской жизни в послевоенном СССР; он ссылается на такие еврейские тексты, как Талмуд, еврейская мистическая литература и еврейские легенды (пример – его роман «Новый голем»)[317]
. Юрьев не отказывается от еврейской тематики, скорее перелагает образ еврейского прошлого в СССР в конкретные образы.В 1991 году Юрьев написал короткую статью для журнала «Страна и мир», в которой рассуждает об истории евреев в России как об истории их исчезновения. В этой статье, «Отсутственное место», Юрьев, в разговоре о том, что в постсоветскую эпоху Ленинграду вернули название Санкт-Петербург, сравнивает судьбу Санкт-Петербурга после революции с судьбой евреев:
История как бы ставит эксперимент: что останется, если все отнять? Где предел, на котором количественные изъятия создают качественное уничтожение? Ни жизненного уклада, ни структуры отношений – социальных, национальных, религиозных, что составляли, осмысленно видоизменяясь, тело культуры, – ничего или почти ничего не осталось [Юрьев 1991: 131].