– Да ведь мама там на олигархов только и работает! – Соврала зачем-то Карина, которая прекрасно знала, что Зоя Васильевна трудилась исключительно в обычных московских семьях, где матери рано выходили на работу и нуждались в нянях для своих малолетних детей.
В сознании ее был давно разлад: с одной стороны, она знала по рассказам матери о том, что жизнь в Москве и в России в целом улучшалась с каждым годом, а с другой стороны она отчаянно хотела верить пропаганде украинских каналов и блогеров, которые внушали ее соотечественникам, что в России зреет революция, что люди живут за последней чертой бедности и умирают от голода. Как было совместить в себе знание чистой правды и то надуманное, что отчаянно хотелось выдать за правду? Существовал ли такой способ? Верно, он существовал, ведь Карина, как и многие, смогла это сделать.
– Мама такая же, как и все старики, как и твои родители. Они все воспевают коммунизм и живут прошлым. А отчего? Оттого только, что на те годы пришлась их молодость. Их послушать, так и солнце-то, оказывается, светило раньше ярче!
Парфен хотел бы возразить, сказать жене, что не случайно на протяжении бессчетных веков люди уважали своих стариков и прислушивались к их мнению. В потаенных глубинах души, он чувствовал, что Карина не просто заблуждалась, а что она смешала все понятия и определения, подменила причины следствиями, спутала круглое с мягким, большое с высоким, узкое – с низким… в конце концов, что она была просто не права.
Однако слова ее были так ласковы для слуха, так близки к тому, чего желал бы и он, если бы совсем распустился, разленился и позволил себе отдохнуть от докучливых забот, от предчувствия страшного грядущего, от незавидной судьбы родной многострадальной земли, что какая-то другая, вдруг открывшаяся ему часть души Парфена говорила: в словах Карины была своя собственная правда, которую нельзя отнять так просто. Если она, его любимая женщина, мать его ненаглядных детей, уроженка Донбасса, так думала, стало быть, и мысли ее были связаны с действительностью и никак не искажали ее, не очерняли белое, не обеляли черное. Как это, оказывается, было просто: взять и всего лишь на миг поверить в то, что прежде Парфен считал ерундой, бессмыслицей, выдумкой! Только… поверит ли он насовсем, не откажется ли от Карининых слов?
– В конце концов, наши предки, все они – наследники «совка». – Говорила меж тем Карина. – Они ничего не хотят понимать, им бы вернуть мечту о коммунизме, но только – мечту. Они не понимают, что можно не мечтать, а именно – жить хорошо, причем не в будущем, которое несбыточно, а здесь и сейчас, сию минуту… если только Евросоюз возьмет нас к себе на обеспечение. Можно вообще не работать, жить на пособия, потому что там выплаты столь же высокие, как зарплаты. Получай деньги и живи в свое удовольствие. Разве в этой вашей хваленной России такие же пособия? Да на них и недели не протянешь!
Он и не догадывался, что все, что в тот вечер говорила Карина, звучало так радостно, так светло, что зерно сомнения, упав в почву мыслей Парфена, нашло в нем отклик и, незаметно для него самого, стало прорастать, все глубже проникая в его убеждения и укореняясь в них. И хотя он по привычке весь вечер спокойно спорил с ней, но все же так же спокойно выслушивал ее доводы, порой даже в чем-то соглашаясь с женой.
Между тем вести из Киева приходили все тревожнее, и каждое утро, которое прежде принесло бы избавление от тяжести ушедшего дня, теперь было проникнуто едва ощутимым, едва уловимым страхом, стойко поселившемся в умах людей. Что нес в себе грядущий день? Что принесла с собой немая ночь? Какие новые напасти обрушились на их родную страну, да на их край?
Мокрый липкий снег таял в лужах, не успевая плотным покровом осесть на тротуарах, и косые лучи этого белесого дождя, как бесконечный шквал пуль, больно царапали кожу лица. Прохожие то уклонялись от него, то отворачивались и шли вперед спиной, постоянно оглядываясь, чтобы не столкнуться с другими людьми, так же спешащими к киевскому метро после работы.
В вечерней темноте улиц, слабо рассеянной фонарями, особенно бессмысленными казались старания мрачного, налитого тяжестью неба осыпать город мокрым снегом, когда воздух был таким теплым, а помещения – так душны; седой туман лишь преумножал слякоть и грязь, преумножал усталость безликих прохожих, стремящихся спрятаться в своих теплых сухих квартирах.