Всего несколько месяцев. А они - уже некоторые, последние, с десяток. Зима, весна, лето, осень, и вновь снег, забрызганный кровью в национальные цвета. Сквозь летучие тени деревьев, веселый полет мотылька, сквозь золотой спадающий лист, через все эти дороги в никуда, на которых рождается сердечная солидарность беглецов; в беленьких, сгорбленных именьицах с колоночками, в набухших от дождя седлах, в вздымающихся молитвами в небо дымах привальных костров, без любимых, цветов и поцелуев, ибо, как писал один из них, павший под Юзефовым Любельским, Мечислав Романовский:
Они пришли из владычества Насилия и встали на заранее проигрышном месте, познавшем уже множество героических смертей за Независимость. И никто не имеет права манкировать этим. Ленин написал: "Пока народные массы России и большинство славянских стран еще спали глубоким сном, пока в этих странах не было самостоятельных, массовых демократических движений - до тех пор дворянское освободительное движение набирало огромное, первоочередное значение с точки зрения (...) общеевропейской демократии."
В польской живописи имеется об этом свидетельство будто символ. Законченный через десять лет после событий, в 1873 году, "Повстанческий патруль" Максимилиана Герымского (1846-1874). Картина, которую в том же самом году выставили в Мюнхене, Берлине и на Мировой Выставке в Вене, и которая сразу же получила очень высокие оценки европейских критиков (в том числе Пехта и Стасова). Эта картина очень сильно воздействует на меня, достигая самых глубоких закоулков души, моих атавистических печалей, к зависти, что я не участвовал в этом безнадежном чуде, в этой пустоши заканчивающегося мира старинной, сарматской отчизны, в этой лесо-именьевой герилье, в романтическом бреду, прогрессивной и залитой кровью сказке. Что ж!
Широкая пыльная или грязная (все зависит от воли небес) мазовецкая дорога, карликовые кусты и озерца трав. Несколько конных повстанцев - обеспокоенных, нервно разглядывающихся, настороженных и напряженных, будто дикие звери, вынюхивающие врага. Прислушиваются. Кто-то выстрелил – из винтовочного ствола вьется струйка дыма. Что-то висит в воздухе, какой-то гром, что вот-вот разорвет эту тишину. Между ними крестьянин в сермяге, безразличный, будто окружающая повстанцев природа, крестьянин, из которого и они, и царские старались сделать - привлекая каждый на свою сторону стрелку весов. Удалось царским. За восставшими пошла лишь горстка крестьян. Остальные же хватали господ, резала и выдавала захватчикам. У мужика хорошая память, нельзя беспрестанно и безнаказанно манить его освобождением и "братством", если взамен он пожертвует кровью на алтаре Родины, И он всегда остается прагматиком.
Это была память крови, о которой почти тремя сотнями лет ранее кричал с амвона великий иезуит Петр Скарга:
- А та кровь или же пот живых подданных или селян, что точатся постоянно - какую кару королевству всему готовят они?! Нет такой державы, где подданные и пахари наибольшему насилия подвержены бы не были, яко под бременем "absolutum dominium" находятся, которым их без всяческой помехи закона шляхта
придавила (...) Помещик не только слупит все, что у бедняка имеется, но и убьет, когда захочет и как пожелает, но слова кривого об том не стерпит (...) Почему в неволе стенают? Если он на земле твоей сидит и неправедно ведет себя, так сгони его с земли той, но врожденной и христианской воли у него не отбирай, не становись наивысшим повелителем над здравием его и жизнью. Древние христиане, что при язычестве покупных рабов имели, всем волю давали яко братьям во Христе, а мы же, верные христиане, поляков из собственного же народа, поляков, что никогда рабами не были, без всяческого закона силою порабощаем, будто скотину какую! Так как же нам с законом таковым христиан по свету всему не стыдиться? Как же нам с тиранической таковой неправостью Господу на глаза показываться? И как не опасаться отмщения Божьего!"
А далее вещал он отмщение за мужицкие обиды настолько страшными, пророческими словами, что и сейчас мурашки по коже бегают: