В ложе, действительно, сидела крестьянская семья. Впереди – старуха в темпом платке, с коричневым и строгим лицом. Рядом с ней женщина помоложе, но увядшая. Несколько молодых девушек с обыкновенными, неумными лицами, старик и два парня. Все они сидели совершенно прямо, вытянувшись, тесно в ряд, с неподвижными, изумленно довольными лицами. У одного из сыновей даже был рот раскрыт. Никто не шевелился и не улыбался.
В соседней ложе сидели четыре генеральские дочки. У них не было благоговения на лицах, – по все-таки они очень казались похожими на крестьянских девушек рядом. Те же грубоватые черты, печать тупоумия и тяжести мысли.
Напротив нас блестел вырез смокинга.
– Вы не знаете, кто это? – сказал мне барон.
– Принц А., владелец отеля Сан-Доменико. Один из самых богатых сицилианцев. Великолепен!
Он, точно, был великолепен. Рослый, полный, смуглый, с громадными, черными глазами, которыми он ворочал медленно и неохотно, с выбритым подбородком и толстыми яркими губами. На рукавах белоснежной рубашки сверкали бриллианты. Под низковатым выпуклым лбом, казалось, не могло родиться никакой работы и никакой мысли. Ему все должно удаваться. И ему удается. Полуготовый отель, рожденный из монастыря, уже переполнен. Успех будет беспримерный.
Барон знал всех и показывал мне целый ряд таорминцев.
– Посмотрите наверх, – шепнула хозяйка. – Не правда ли, лучше других?
Наверху, в райке, у самой сцены, сидели ее четыре «девочки». Молодые лица, освещенные снизу, улыбающиеся и внимательные, были прелестны. Полненькая, белокурая Джиованина степенно улыбалась. Пранказия, смуглая красавица, оживленно и радостно смеялась, показывая тесные зубы, вся свежая, как темная роза; сзади стояла Мария, высокая, с лицом не очень оживленным, безукоризненно-прекрасным. Она была похожа на равнодушную и невинную богиню.
Наш капризный и неугомонный спутник уехал. Он прожил три недели, беспрерывно жалуясь, браня Таормину и всю Сицилию сплошь. Не нравились ему и лимоны, которые здесь называются «zedra»[39], величиной с порядочную дыню и такие пахучие, что их нельзя оставить на ночь в спальне; ненавидел он и длинные, желтенькие яблочки, вкусом напоминающие, вероятно, яблоко рая с древа познания зла: это яблоки, привитые к лимонному дереву, с неописуемым, тонким ароматом; не любил он даже Ионическое море, такое прекрасное после сирокко. В эти дни мы спускались к нему утром, на самые камни, ниже полотна железной дороги, которая убегала в туннель. Помню такое утро. Воздух затих с полуночи. Дождевые облака уползли за скалы. Даже Этна стояла яркая и чистая. Солнце не очень жгло – оно точно еще помнило вчерашнюю непогоду. Море прояснело, засверкало, стало золотисто-легким – но улечься, растревоженное, не хотело. И волны, громадные, одинаковые и разнообразные, бесцельно шли, падали на острые камни и разливались мыльной пеной. Когда подходила волна, торопясь и ворча, еще темная и густая, нельзя было понять, будет ли она велика. Но дойдя до гряды камней – она взлетала наверх, выше, выше, с бессильным и ненужным порывом, становилась тонкой, прозрачной, гнулась, делая на мгновенье зеленовато-стеклянную пещеру, пронизанную острым лучом солнца – и падала, не умея удержаться наверху, и разлеталась в белый, мыльный дым, который кое-где сверкал радужными искрами. И опять торопилась, неведомо зачем, умирать, – другая ворчащая волна. И хотя нельзя было понять, как они живут и зачем умирают – мне нравилось сидеть и смотреть, не думая, на этот однообразный ряд смертей, на погибающие волны, такие высокие, шумные и прекрасные. И чем зеленее, больше и прекраснее была волна – тем пышнее и торжественнее она умирала, при громе, похожем на пушечные выстрелы. А разбитая вода журчащими струйками спешила назад, чтобы успеть превратиться в такую же волну, совсем такую же – но не ту.
Почему-то именно после такого утра товарищ наш бесповоротно решился уехать. Почувствовал ли он тогда в первый раз жизнь и дыханье таорминской природы, которую упрямо продолжал видеть мертвой, и убежал, не желая уступить себе самому; действительно ли ему было скучно – Бог его знает; уехал угрюмо и дико, и чувствовалось, глядя на него, что ничто и никто ему не поможет.
Все шло по-прежнему, только солнышко делалось ярче и жарче, да порою откуда-то, точно снизу, долетала невидимая, густая волна сладкого запаха цветов Португалии. Fiori di Portugallo – здесь так называются апельсинные цветы. Таормина теплела, разрасталась, распускалась – и с каждым днем казалась мне все более грустной. Набегающие, бессмысленные людские волны, только не прекрасные, как волны моря, – шумели и отливали. Каждый день тянулись по извилистой белой дороге экипажи с людьми, которые уезжали, которые исчезнут навсегда, и отъезд их – такой же ненужный и нерадостный, как нерадостен был приезд. Налет серой грусти, как полузаметный слой пыли, лежит на сверкающей Таормине; ее не знают, она чужая, она не живая – для этих случайных людей.
Мы были с хозяйкой в городе в солнечный ранний вечер, и нас удивило уличное оживление.