Когда старуха успокоилась – нас повели в другую комнату и показали хорошо сделанный портрет отца, давно умершего. Портрет был семейной святыней, он висел на главной стене, над комодом, где в стеклянной коробке были заключены небольшие восковые куколки, разодетые в линючие платья, и долженствующие изображать Христа, Марию Магдалину и Святую Деву. Старуха опять расстроилась. Седые, даже слегка желтые, волосы выбились из-под платка. На верхней губе у нее были длинные усы, черные с проседью; тонкие, прозрачные веки полускрывали выпуклые глаза. Она была и жалкая и страшная. Глядя на нее, думалось, что она не скоро умрет, и что многие еще годы будет оплакивать непокорного сына, который отступил от добродетели.
Мы вышли, но мне казалось, что нас преследует душный, стиснутый, мертвый воздух комнаты, где висел портрет отца, жаловалась старуха и пищал грудной ребенок. Сильно смеркалось. Прозрачная, бледно-лиловая Этна потухала с каждым мгновением. Молодой, но уже сильный, опрокинутый месяц торопился бросить золотистые отсветы. Мы пошли обходом по верхнему переулку. На главной улице еще не совсем утихло праздничное движение.
Мы приблизились к низкой каменной ограде, из-за которой показалось удивительно сохранившееся средневековое здание – Badia Vecchia. Оно было высокое, с узким фасадом в три, тесно стоящих, даже сомкнутых, окна, заостренно согнутых, с прозрачными украшениями вверху, с сохранившейся, везде разной, пестротой в опрокинутых треугольниках между окнами. Двуконечные мавританские зубцы окаймляли стену вверху. Окна были теперь сквозные – и виднелось серебристо-черное небо в просветы. И вся бадиа под легкими лунными лучами казалась серебряной и туманной, особенно стройной. Темный кактус заботливо взглядывал сбоку, в отверстие разрушенной стены.
Внизу, у ограды, светлели апельсинные цветы, с живым и теплым благоуханием, таким густым, что, казалось, ему тяжело подняться вверх. Море вдали, чуть видное, робко сверкнуло под пологим месяцем. И в первый раз и природа, и высокое, странное строение за оградой, давно слившееся с природой, – были для меня истинно живыми. Мы видели природу мертвой – потому что не умели смотреть изнутри. Не живую жизнь мертвых людей надо смотреть изнутри – а ее, природу, которая закрыта для недоброжелательного взора; но если она откроется на мгновенье, если уловишь ее голос и поймешь ее речь – никогда больше не забудешь ее слов и нигде не назовешь мертвым живое живых.
Таормина теплела с каждым днем. Начинался сирокко, другой, летний сирокко, недвижный, тяжелый – горизонт облегала лиловая, душная мгла и дышать казалось нечем. Пора было уезжать с берегов Ионического моря.
Барон Г., который давно собирался сделать вечер в своей маленькой уютной вилле и показать нам настоящую тарантеллу, – пришел звать нас.
– У вас будет много сицилианцев?
– Что вы! Маленький кружок своих людей. Я даже иностранцев, из моих знакомых, не всех позову. У меня и места нет. Мой Луиджи даже фотографии печатает в кухне.
Мы любили тесную и уютную виллу барона Г. Низкий домик едва видный из-за ограды пышного, полного странных роз сада, узенький балкон, белая стена над балконом, покрытая фиолетовыми крупными цветами, и бледно-лиловые глицинии, нежно поникшие, из-под которых выглядывает маленький, дикий, избалованный Паскалино, босой, черноглазый, в ярко-синей одежде и красной, как мак, шляпе с опущенными полями – вечная модель барона Г. вместе с Неддой, черной собакой, которая отлично понимает по-итальянски и очень привыкла позировать для фотографий. Сам Г. днем почти всегда за работой, но любит, чтобы его навещали перед обедом.
– Ах, что вы, что вы! – протестует он, когда спрашиваешь, не помешал ли. Я так рад… Luigi, кофе!
Луиджи – правая рука барона. Он занимается хозяйством, печатает фотографии (у него, впрочем есть еще помощник, Мино). Луиджи наружность имеет удивительную. Когда смотришь на это дико прекрасное лицо с коротким носом, с бровями, странно разлетающимися – кажется, что видишь живого фавна, незапамятных времен.
После серого дня ночь, когда мы собрались к Г., наступила быстрая, черпая, как чернила. Казалось, небо висит совсем близко над головою, так, что его можно тронуть, – и нельзя попять, пойдет или не пойдет дождь. Мы взяли было фонарь, – но скоро потушили его: кругом светлого пятна теснилась такая чернота, что идти казалось еще невозможнее.
Небольшая квадратная комната с широко открытой дверью на балконе была ярко освещена. Каменный пол усыпан чем-то вроде отрубей, для удобства танцоров, лишняя мебель вынесена. Комната была сплошь увешана недурными картинами немецких и итальянских художников.
Мы очутились в совершенно немецком обществе. Брат хозяйки нашей виллы, недавно приехавший из Дрездена в свою возлюбленную Таормину, множество его учеников, кое-какие друзья барона… Исключением были только неизменный signor il dottore, пряменький и чистенький, да маленькая англичаночка, приезжая, музыкантша, со стрижеными, как у мальчика, волосами и с мордочкой хитрой и любопытной мышки.