Когда ужин поспел, все, кто был у костра, взяли кружки. У нас не было чашек, их заменяли кружки. Первый в очереди за кашей — Филоненко-Сачковский. Вялый и медлительный в обычное время, перед едой он вдруг оживал, настораживался и пристально наблюдал за неторопливыми действиями Александра Афанасьевича.
Ребята едят по-разному. Такие, как Миша Паутов, Юрка Бондаренко, Витька Шатров, торопятся, обжигаются, роняют кашу на штаны, размазывают по щекам. Другие едят по-домашнему, аппетитно и экономно. У Гены Второго и крошка не пропадает зря. Кружку он держит близко у рта, черпает деревянной ложкой маленькие порции, дует в ложку и с наслаждением жует. Коля Дробников подходит за кашей последним, с двумя кружками. Получает ужин на себя и на Толю Мурзина. На чистой, разостланной на траве тряпочке с одной стороны у него кружки, с другой — кучка сухариков. Коля в ту и в другую кружку опускает по сухарю и долго размешивает кашу ложкой, терпеливо поджидая беззаботного друга.
За добавкой опять первым Филоненко-Сачковский. Ест много, больше взрослого, а когда съест и добавку, мечтательно говорит, поглаживая живот:
— Эх, кабы еще колбасы жареной с картошкой...
Абросимовичу не до еды. Мы едва докричались его уже после того, как к телятам ушла смена. Ест, а сам и душой, и глазами у стада. Похудел, на себя не похож. От бессонницы подпухли веки, щеки густо обросли щетиной. От ветра, от солнца, от репудина огрубело и почернело лицо. Впрочем, все мы выглядели не лучше. У нас с Борисом так обветрели лица, что с них клочьями сходила кожа. От каждой новой порции репудина нос и щеки нестерпимо драло.
Патокин советует.
— А вы не умывайтесь. Медведь всю жизнь не моется, да живет....
Серафим Амвросиевич окончательно прокричал на телят свой и без того простуженный голос. Для того, чтобы крикнуть — а не кричать он не может — он толкает в бок кого-нибудь из ребят и тот, заведомо зная, что от него требуется, оголтело орет, не зная куда и на кого.
Давно потонуло за горами солнце, в отблесках неугасной северной зари дремал Золотой Камень. Двигаясь по реке, мы обогнули хребет Кузмашшер. Теперь уже ничто не скрывало от глаз горделиво вознесшиеся к небу овальные вершины Золотого Камня. Дальше за ним угадывались очертания каких-то еще более высоких гор, но они были так далеки, что и думать о них сегодня не хотелось. Завтра нам предстояло перевалить за один переход двугорбый Кайбыш-Чурок. Но это завтра.
Здесь, на Усть-Осиновке, первый раз почувствовалась высота. С наступлением ночи стало холодно. Пришлось надевать на себя все, что было у нас из одежды. «Не забудьте варежки» — невольно вспомнили мы наказ Абросимовича. Умолкли, разлетелись по лесным чащобам птицы, перестали гудеть насекомые. Лишь редко по алой стыни неба протянет вальдшнеп, да тяжело плеснет у берега рыба. Хоть и поздно, а вокруг светло, и в светлом небе непривычно мигают звезды. Над головой лучисто светит Юпитер, низко на западе слабой лампадкой теплится Венера.
Когда мы с Борисом залезли в палатку и остались одни, он сказал:
— Я ничего не говорил о возвращении. Понял? Я дойду до Кваркуша.
Всю эту ночь в палатке пахло стародубами, и мы спали без сновидений.
Через Кайбыш-Чурок
— Ну, милые, вставайте, вставайте, — слышался за палаткой хриплый голос Борковского. Я откинул полог и выбрался на студеную, охваченную инеем траву.
В полнеба полыхала краплаковая заря. Розовый свет струился сквозь ветки берез, падал на реку и вместе с туманом плыл вдоль гористого берега. Нарядные, будто одетые в пышные бальные платья, замерли убеленные инеем молодые вербы. Удивительно гармоничное сочетание розовых, белых, палевых тонов как бы дополняла ликующая голубизна далей, готовая вот-вот озариться первыми лучами солнца. В этот ранний час все спало: и горы, и тайга, и даже птицы, поэтому голос Абросимовича, как бы он тих и ласков ни был, казался лишним.
Абросимович выгонял из осека телят. Перед большой дорогой надо было их накормить. Холодные ночи — избавление животным от гнуса. Разморенные отдыхом, выходили они вяло, потягивались, выгибали спины, жалобно мычали.
Спал ли Борковский в эту ночь? Похоже, что нет. Там и тут по краям поляны дымили угасающие костры — страховка от медведей. Они идут следом.
Вчера, когда не было нас, за стадом в открытую плелся молодой, видать, еще очень глупый медведь-пестун с белым пятном на груди. Он не обращал внимания ни на крики ребят, ни на палки, летевшие в его сторону. У Патокина было ружье, но Серафим Амвросиевич стрелять запрещал: без того взвинченные присутствием зверя телята от выстрела могли разбежаться.
— Ну, ну, хорошие, — ласково хрипел Серафим, выпроваживая телят в тесные ворота. В эту минуту хотелось сказать ему: «Милый, беспокойный человек! Ведь ты забыл, потерял самого себя с этой добровольной заботой. Ложись под теплое одеяло, поспи хотя до восхода солнца».
Последнее я повторил вслух.
— Спать будем дома, — отрезал Борковский. — Сейчас телят сохранить надо.
Я хотел согреться чаем, но оставшийся с вечера в ведре чай застыл. Пришлось разогреваться заготовкой дров...