- Ну, как же! Новоявленный кумир! Появился едва дней десять тому, а уж вся Россия… ну, Петроград с Москвой уж точно, по нему с ума сходят! Я сам, признаться, не слышал ещё. Но о личности сего исполнителя весьма наслышан – слухами-то земля полнится!
- Ах, Виктор Рудольфович, и откуда только вы все знаете?
- Так выходит, - развел руками прапорщик.
В собрании вечером было людно, пришли все, кто мог себе это позволить. Пластинок, и впрямь, привезли немало – и народных, и романсов, но два «главных блюда» оставили напоследок. Сперва Александра Александровича в самое сердце поразили новые песни Вертинского. Прежние-то он слышал – мило, трогательно, но очень как-то богемненько, что ли. Как говаривал некогда Андрей, который Борис[1], «наш уютненький декадансик». И вот вам, пожалуйста: каскады даже не символов, а каких-то суперсимволов, гиперсимволов! Мощнейшая поэзия, которая ну никак не вяжется с мягким фортепианным аккомпанементом и устало-грассирующим голосом певца – ну так и голос стал жестче и манера – куда резче, да и по роялю временами как бы не молотком били! Вот это да!
Коровьев же оказался чем-то вовсе неведомым, будто из иного, нездешнего мира пришедшим. Привычные, вроде бы, стихи – о, вот и старый добрый Белый, легок на помине, - вот еще стихи простые, ничего необычного, но в сочетании с незнакомой музыкой и ритмикой всё это бесконечно завораживало и затягивало в себя.
Напившись крепкого чаю до почти буддийского просветления, вместо чтоб закончить наконец отчет или хотя бы лечь спать, Блок полночи терзал бумагу, перья, душу, спеша зафиксировать хотя бы слепок этого откровения, а в голове упрямо крутился Вертинский:
***
Когда запыхавшийся Васька примчался в заветное место возле устья Пресни, Прокоп уже был там – а как же, издали слыхать балалаечный звон. Но вот что неприятно поразило гимназиста, так это что друг оказался не один. Три незнакомых парня и две девчонки сидели рядом и слушали певца. За несколько дней Прокоп изрядно продвинулся в постижении основ блюза, потому что все песни с коровьевских пластинок, звучавших в трактире, получались у него уже почти хорошо. Незнакомцы, во всяком случае, смотрели Прокопу в рот, развесив уши – вниманием публики он завладел безраздельно. Васька отметил осунувшееся лицо друга и черные круги вокруг глаз: похоже, отдавшись музыке, спать он вовсе перестал. А ведь ему еще и работать надо от зари до зари!
- Васька, привет! – устало улыбнулся Прокоп, закончив песню про большого и ненужного. – А я песню сложил!
- Ух ты! – в самом деле удивился Васька. – Сам?!
- Ага! Я что понял-то: песни у Коровьева – они грустные. Я попробовал что-то такое просто грустное придумать, но всякий раз сиротская песня выходила. А потом подумал еще, и решил сочинить про себя.
- А почему про себя-то? – не понял гимназист.
- Так легче, - пожал плечами друг. – Да и мою жизнь особо веселой не назовешь.
- Ну-ка, интересно!
- Только это, - шмыгнул носом Прокоп, - не мастер я вирши-то слагать. Так что просто спел как есть, не судите строго… почтеннейшая публика.
Девочки захлопали, парни серьезно покивали.
- Здорово, брат, - только и нашел, что сказать Васька. – Хоть самого тебя уже на пластинку пиши!
За Дорогомиловым садилось солнце, смутно догадываясь, что в Белокаменной с недавних пор зарождается что-то интересное.
***
Утренняя газета повергла меня в эйфорическое состояние. Вряд ли кого еще когда-нибудь так радовало вполне официальное сообщение о собственной смерти. Всё! Никакого больше Распутина! Коровьев, Григорий Павлович, прошу любить и жаловать!