Читаем Мы поднимались в атаку полностью

Груда оружия растет, и увеличивается строй разоружившихся. Гауптман достал из кобуры свой «вальтер» и, рукояткой вперед, протянул его мне. Я как можно более небрежно, будто не впервой принимать капитуляцию, сую пистолет в карман своей шинели. Все делается молча.

Гитлеровец разоружается всерьез. В отличие от того, которого мы взяли в сорок втором: тот на что-то надеялся, дареным табаком не хотел делиться. Этому рассчитывать не на что.

Гауптман достает из кармана кителя (брякнули, жалуясь, кресты) красивый нож с убирающимся лезвием — нож-оружие и нож-игрушка. Им можно перерезать горло противнику, всадить его в сердце, можно им вскрыть консервы, очинить карандаш, разрезать бумагу для университетских конспектов…

Капитан глядит мне в глаза одиноким провалившимся внутрь зрачком. Вот он подбрасывает в ладони нож-игрушку, нож-оружие, ловко ловит и протягивает мне. Он предлагает мировую. Я беру протянутый нож, я тоже подкидываю его на ладони, точно взвешивая, оценивая. И — почти как гранату — резко отбрасываю прочь.

У меня нет прежней злобы к безоружному неприятелю. Нет и сочувствия.

— Ты понял, гауптман, — жестко говорю я, — что в Россию нельзя приходить с оружием? — Я не жду ответа — просто мне надо выговорить то, что спрессовалось, соединилось в формулу. — Если понял — скажи всем своим!

— Яволь! — неожиданно отвечает он. — Я поньял. К щерту война. Нафсегда…

Искренен ли он в этих словах? Не знаю. А я думаю, глядя на него: «Ну, куда ты теперь, такой, годен? Куда ты сунешься? В наемники, в пивовары, в спекулянты, в инвалиды, в студенты, в чиновники, в реваншисты, в честные рабочие?..»

Не могу простить им всем и ему тоже Вилена Коваленко, бомбу с «капрони» по учителям, Клаву, Саню Чеснокова, Игоря, Бориса…

Ни голова его в шрамах, ни черная страдальческая повязка, ни предложение мировой, ни слова отказа от войны — не мирят с ним.

Рассказывают мне товарищи: всю ночь он плакал и стонал по ком-то, скорее всего — по сыну: «Ханзс, о Ханзс!» И какая-то капля жалости к нему, сочувствия, что ли, которые я старался вытравить в себе, вливается в мое хоть и не ожесточившееся за четыре года, но все-таки по-юношески непримиримое сердце.

<p><strong>ГЛАВА БЕЗ НАЗВАНИЯ</strong></p>

— Ю-рий Пе-тро-вич! — Короткая пауза и снова скандируют внизу, под больничными окнами: — Ю-рий Пе-тро-вич! Поз-дравля-ем с Днем По-бе-ды! Же-ла-ем здо-ро-вья!

Бесцеремонная публика — воспитанники ШРМ № 2. Не лучше, чем их ровесники, которые идут из застолья в два ночи и горланят: «Любимый город может спать спокойно и видеть сны…» Не научили мы учеников деликатности. Ведь здесь кроме меня больные, которым мешает этот крик.

Подниматься мне категорически запрещено. Понимаю, что балансирую между «быть» и «не быть». Страха перед черной бездной, куда уволок инфаркт, нет. Не безразличен я к тому, что может случиться каждую минуту, но в общем-то спокоен. Пятьдесят пять — много или мало? Вилен ушел в семнадцать, Саша — в двадцать два. Живу близ улицы летчика Ручьева, уроженца Ленинска. В начале магистрали на доме по мрамору золотом даты его жизни: 1920–1950. Война отгрохотала, но взрывами неслышно работает внутри нас, с перебоями пульсирует слева в груди, колотится в висках невынутым осколком.

Дверь настежь, снова гости, «представители»: семьи — Алик, редакции — Жанна (познакомились, для этого мне надо было залечь в реанимацию), школы— Любовь Дубова да оба Лехи. Как пропустили такое войско? Внизу висит напоминание: «К каждому больному не может быть пропущено больше одного-двух посетителей одновременно». День Победы помог или моя Галина Яковлевна пользуется у коллег особым уважением, которое распространено на меня? Боль не сильная, в лопатку и плечо уже не отдает. Слегка приподнимаюсь. Не могу лежать пластом. Я не в могиле, жить хочу, особенно, когда вижу эти лица, этих дорогих мне сильных, напористых молодых людей, прямо-таки вылезающих из жалких больничных халатиков-недомерков. Мужчины держатся позади. Впереди, конечно, не Жанна, узкой кистью по-девичьи перехватившая халат у горла, а Любовь Дубова с ее таинственно мерцающими «ведьмовскими» глазами.

— Поздравляем вас, — начинает она, а «хор» на асфальте снова «выдает» громовую скандировку. Все смеются.

— Слово нашей прессе, — оглядывается на Жанну Алексей.

— «Щедрова будем печатать с продолжением», — сказал щедрый редактор, — имитируя чужую речь, произносит Жанна и разворачивает газету. Привычно сощурившись, различаю на полосе знакомое фото: старший лейтенант Щедров в сорок пятом и столбцы текста под заголовком «Не стареют душой ветераны».

Если сказано «не стареем» — будем стараться. Я рад, весело спрашиваю, чья затея с «песнопением»? Внизу, где вроде все угомонилось, произошла перестройка и хор затягивает на новый сюжет:

— Всем боль-ным же-ла-ем здрав-ство-вать! Ве-те-ра-нам вой-ны и тру-да. Пи-о-не-рам и пен-си-о-не-рам….

Перейти на страницу:

Похожие книги

Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах

Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…

Андрей Михайлович Дышев

Детективы / Проза / Проза о войне / Боевики / Военная проза