21 февраля. Приносила карточки родителей: понял отца, мать -- нет. Вечером ходил к ее старушке знакомиться. Душе было почему-то тесно. А когда вышли с В. к трамваю, то через шубу почувствовал дрожь всего ее тела, как будто все тело ее вскипело или газировалось, как шипучая вода. Может быть, это было и от усталости, а может быть, и от напряжения, которое она переживала во время моей беседы, и я, может быть, вел себя не так, как ей хотелось. Но я не мог себя иначе вести: мне ведь нужно было привлечь сердце старушки.
Болото
Аксюша ездила в Загорск и объявила нам, что переходит на ту сторону.
Веда вошла серьезная, напряженная, внутри взволнованная, извне окаменелая, села на стул и сказала:
-- Вы дурачок!
И повторила:
-- Совершенно глупый, наивный человек!
После первого ошеломления, услыхав "наивный", я спохватился:
-- А может быть, вам это нравится, что я такой дурак и не умный?
-- Очень нравится,-- ответила она,-- но только не понимаю, как же вы так долго могли жить на свете с такой глупостью?
-- А дуракам счастье! -- ответил я.
22 февраля.
-- Все что-то делают!
-- А разве это не дело складывать две жизни в одну?
Аксюша думает так: если эти отношения с В. есть духовная любовь, то почему же и она тоже не Она, почему перед нею закрываются двери? Вчера я прочел выбранные рукой Веды места из моих дневников Р. В-чу в присутствии Аксюши. Очень ей понравилось. И я ей сказал:
-- Это выбрала В.Ты бы ведь не могла этого сделать?
-- Нет.
-- Ну вот!
Но я сжульничал: отношения мои с В. не духовные в смысле Аксюши или, вернее, не только духовные. Мы в этих отношениях допускаем все, лишь бы мы, странники жизни, продвигались дальше по пути, на котором сходятся отдельные тропинки в одну. Разница с Аксюшиной верой у нас в том, что мы сами участвуем в созидании жизни, она же выполняет готовую и расписанную по правилам жизнь.
И та же самая цель, а пути разные: наш путь рискованный, у нее -верный. Ей легче: она молится готовыми молитвами, мы же и молитвы свои сами должны создавать... Самое же главное, что у нас религия Начала жизни, у нее -- религия конца. Недаром и профессия ее такая: стегать ватные стариковские одеяла и читать по ночам у покойников.
Вчера взял тетрадь дневника с отметками В. цветным карандашом. Я ли это был, когда упрекал ее за эти отметки? По отметкам я читал написанные мною отрывки и сам удивлялся, как это я мог написать так хорошо. Мне казалось это чтение таким интересным, что и на всю ночь хватило бы бодрости читать. Но вышло так, что, когда отметки кончились, и не осталось никакой надежды увидать на моих страницах руку друга, вдруг такая скука меня охватила от себя одного, что я лег в девять часов и заснул так основательно, что проснулся лишь утром в пять часов.
Как ни чудесно это чувство, но бывает и страшновато перед неизведанным. В любви, как и в поэзии, есть хозяйство, вот и думаешь, как бы не сделать в этом хозяйстве ошибку, соблюсти меру. Эта тревога, наверное, происходит оттого, что мы в этом чувстве не дошли до чего-то неопровержимого, после чего...
За ужином я увидал ее не такую, как всегда, стал в нее вглядываться и вспоминать, кого я в ней вижу ясно. И вдруг вспомнил:
-- Джиоконда!
-- А что это -- лукавство? -- спросила она.
-- Нет,-- говорю,-- это своя мысль.
-- Верно! -- сказала она,-- у Джиоконды не лукавство в лице, а именно своя мысль. Но я сейчас хочу сказать о лукавстве: с вами у меня это бывает очень редко, с вами я бываю почти всегда -- с вами.
-- Меня,-- сказал я,-- огорчает это ваше "почти". Я думал, у вас со мной никогда не бывает лукавства.
-- Вы не понимаете,-- ответила она,-- как вы много хотите от женщины! Но я вам скажу, что в последние дни я над собой работаю: я хочу прийти к решению в отношении вас навсегда расстаться с женским лукавством.
Я человека в ней нахожу такого, какого я впервые увидал и открыл. И оттого, когда смотрю в ее лицо, то мне бывает очень хорошо: смотришь и не насмотришься.
Мне захотелось тоже поднести ей от себя какой-нибудь дар, и я сказал ей, что скоро настанет голодное время, и тогда я ей отдам свой последний кусок хлеба.
Она даже бровью своей не повела:
-- Последний кусок хлеба?
Мне казалось -- так много, а ей было так мало: "хлеба?" Разве тут докажешь что-нибудь хлебом? И я понял, и стал выше, и начал любить высоту.
Она готова любить меня, но ждет в себе решительного слова. Намекнула мне, что ее смущают мои возможности, то есть мое положение, имя, даже и обстановка, квартира и, особенно... люстра. Эта прекрасная "люстра" вообще у нас стала символом соблазняющего благополучия.
Настоящим писателем я стал только теперь, потому что я впервые узнал, для чего я писал. Другие писатели пишут для славы, я писал для любви. Моя любовь к ней есть во мне такое лучшее, какое я в себе и не знал. Я даже в романах о такой любви не читал, о существовании такой женщины не подозревал. Меня поразило сегодня, что все, перечитанное ею в дневниках, она так помнит, будто сама пережила.
Я ей высказал это, а она мне:
-- Вижу, как всякую мелочь вы во мне хотите возвеличить.
Спрашивает:
Любите?
Отвечаю:
-- Люблю!