Кто не помнит строк светловской «Каховки»? Как мы пели эту песню в далеком сорок первом! «И девушка наша в походной шинели горящей Каховкой идет...» Слова эти воскрешали образы первых комсомольцев, но мы их адресовали самим себе. Ведь снова горела Каховка, снова свистели пули и ровно строчил пулемет, и снова нам «сквозь дым улыбались ее голубые глаза». Такой девушкой была семнадцатилетняя Юля Друнина. Но, в отличие от той светловской, о которой говорит песня, она сама сложила свою собственную — о себе, о подругах, о поколении.
Девушки военных лет... Связистки, разведчицы, медицинские сестры — как много они сделали для нас и как скудно мы их отблагодарили! Многие были обязаны им жизнью. Но скольким они спасли души? Этот подвиг не отмечался ни орденами, ни медалями, ни приказами по части. А ведь даже не примером — просто присутствием своим они будили «чувства добрые», которые могли утратиться в те злые времена. «За этот участок обороны я спокоен, — говорил мне комиссар, — здесь санинструктором девушка, она посильнее политбеседы действует на бойцов».
И впрямь, трусы становились храбрецами, а храбрецы — героями на глазах у бесстрашных девчонок, чье осуждение было нестерпимо, а одобрение необходимо. Каждый из нас, в зависимости от возраста, видел в той Ане, Вале или Гале, с которой он делился последним сухарем и вместе шел на пули, не только верного и смелого товарища, но и вставшую с ним рядом из далекого далека невесту, жену, дочку. А при невесте стыдно струсить, при дочке нельзя опускаться, от жены не скроешь правду... И девушки, чувствуя, чем они становятся для бойцов, старались не исказить создаваемый образ. Целомудренная строгость фронтовых стихов Юлии Друниной точно передает духовный облик «светлокосого солдата» Отечественной войны, прямой преемницы песенной девушки Светлова.
А как трудно приходилось этим золотым девчонкам! Ведь дело не только в том, что они видели то, чего лучше бы никогда не видеть девичьим глазам:
Я только раз видала рукопашный.
Раз — наяву. И тысячу — во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Дело и в том, что в свои семнадцать лет им хотелось хоть краем полудетской ладошки прикоснуться к тому неиспытанному счастью, которое взрослые называют любовью. И вот прорывается:
За траншеей — вечер деревенский,
Звезды и ракеты над рекой...
Я грущу сегодня очень женской,
Очень несолдатскою тоской.
И если приходило тогда первое чувство, каким коротким и тревожным счастьем оно оборачивалось... И все же было счастьем. Об этих минутах, которые приходилось «делить на двоих», со светлой печалью пишет Друнина.
Читая ее стихи, я с досадливой усмешкой думал о той мотыльковой любви, которая одно время безмятежно порхала в стихах наших молодых поэтов. Иногда под это порханье даже пытались подводить базу. Один критик в разговоре со мной сказал: «Знаете, в наш атомный век ощущение неуверенности в прочности земного существования неизбежно порождает подобные настроения». Странное суждение! Не говоря уже о том, что война отнюдь не представляется нам неизбежностью, надо сказать о моральной стороне этого дела. На фронте возможность погибнуть через день, через час и даже через минуту была ощутимой реальностью. Но разве кто-нибудь распоясывался в эти считанные мгновения? Наоборот, хотелось прожить их так, чтобы тебя не поминали лихом. Не зря старые солдаты надевали чистые рубахи перед боем.
Фронтовая любовь в стихах Друниной — это одновременно и сигнальная ракета, и колеблющийся огонек в землянке. Как ракета, она вспыхивает, выхватывая на мгновение из темноты неповторимо главное в эту минуту. Видишь зубчатые верхушки черного леса на горизонте, комья мерзлой земли на бруствере, кожух станкового пулемета и совсем рядом с собой странно незнакомое в мертвенном ракетном блеске, бесконечно дорогое лицо. Погасла ракета, тьма сгустилась еще сильнее, но никогда уже до конца жизни ты не забудешь того, что увидел в эти долгие секунды. Как колеблющийся огонь в снарядной гильзе, она освещает короткие строки письма, что пишется урывками во время ночного дежурства под громкий храп товарищей и приглушенные бревенчатым накатом разрывы. И строки этих писем превращаются в стихи:
Не знаю, где я нежности училась, —
Об этом не расспрашивай меня.
Растут в степи солдатские могилы,
Идет в шинели молодость моя.
Итак, те печальные времена, когда мы были так счастливы. Что же сталось после с этими «светлокосыми солдатами»? Казалось, им сторицей должны были воздать за все, что они сделали, отдав свою единственную молодость сперва поражениям, а потом трудно доставшимся победам. Впрочем, если брать в широком плане, они свое получили сполна — ордена и песни. Если же несколько сузить этот план, до размеров личной судьбы каждой из них, — а ведь это-то куда как важно! — картина получится не особенно радужной:
Возвратившись с фронта в сорок пятом,
Я стеснялась стоптанных сапог
И своей шинели перемятой,
Пропыленной пылью всех дорог.