Взвод нес дежурства у Центрального телеграфа, где, помню, я познакомился с Джеймсом Олдриджем, посылавшим корреспонденцию в английские газеты. Через тридцать лет я напомнил ему об этом в Лондоне, и мы подивились диковинному стечению обстоятельств. Службу несли на знакомых улицах, у знакомых окон, под знакомые песни. К неимоверному удивлению москвичей мы распевали старую солдатскую «Нам ученье не мученье, между прочим, тяжело, что не знаем ничего», а сразу за ней давнишнюю фабричную «Господин хороший Чешер завсегда рабочих тешил» и, наконец, киплинговскую «День-ночь, день-ночь, мы идем по Африке». Последняя, наверное, воспринималась как выражение единства с союзниками. Под эту же категорию подходила шуточная баллада «Дочь короля сидела у окошка». Но тут же распевались песни революции и гражданской войны. А потом без перехода — «Все хорошо, прекрасная маркела». Помкомроты носил фамилию Маркелов, и утесовскую песенку «Прекрасная маркиза» переделали в честь его. Мальчишки, сорванцы, студенты!
Но к этим мальчишкам и сорванцам большая война подходила все ближе. И шутить она не думала. Это мы напоследок озоровали, зная, что скоро будет не до смеху. Военные ограничения вводились не сразу, и мы еще бегали пить пиво в Дом журналиста, находившийся неподалеку от наших казарм. Ведь казармы-то вначале помещались в Литинституте, а после — в школе напротив консерватории. Да и какие это были казармы: студенческие аудитории и школьные классы, заставленные кроватями под суконными одеялами. В коридорах — пирамиды с трехлинейками.
Конечно, война ощущалась и в Москве. Не только затемнением, карточками и сводками Совинформбюро. Через месяц после ее начала состоялась первая вражеская бомбардировка. В эту ли, другую ли бомбежку загорелись составы с боеприпасами у Белорусского вокзала. Нас бросили тушить вагоны. Того гляди взорвутся. Ребята оказались молодцами. Одного из бойцов даже наградили орденом Красной Звезды, что было тогда редкостью. На памяти пожар Тишинского рынка, зажигательные бомбы на крышах, железная балка в огромном окне телеграфа. Она влетела из разбомбленного соседнего — через переулок — дома. Уже появились первые храбрецы, первые трусы. Удивительную формулу трусости высказал один из вчерашних студентов. Когда начиналась бомбежка, он совсем терялся. Сядет на корточки, голову вниз, только винтовка стоит торчком. Стыжу его: такой-сякой, немазаный, тебя же на передовой расстреляют. Приподнял голову: «В жизни все равно один раз умирать, так лучше попозже». И это без тени юмора. Я потом потерял его из виду и фамилию не называю намеренно. Война длилась долго, и он мог из труса превратиться в героя. Такие случаи бывали.
Платон в эти дни вышел на орбиту, унесшую его вскоре далеко за пределы Москвы. Он стал готовиться к боевой службе в тылах противника. Подрывником-диверсантом его сбрасывали с парашютом в разных точках обширной территории, занятой врагом. В 1944 году, при новой встрече в Москве, Платон насчитывал, если не ошибаюсь, 38 мостов, взорванных им собственноручно. Это была служба храбрости, и мой товарищ прошел ее с честью. Ему бы давно нужно присвоить звание Героя Советского Союза и, думается, еще присвоят. Не шуточное дело — один мост взорвать, а тут тридцать восемь!
Платон — потомственный поэт. Его дед, Василий Воронько, ослепший от оспы в детстве, был бродячим лирником. Дедовский дар передался внуку. Где бы он ни был, стихи никогда его не оставляли. Осмысляя все сделанное им во вражеских тылах, Платон Воронько дает обобщение партизанской борьбы. Волшебный мир Леси Украинки окрыляет это обобщение. Ее эпиграфом «Той, що греблi рве» начинает он стихи о своей тяжелой боевой профессии. Как она поэтизируется в строках Воронько!
Укрытый, я лежал под партизанским кровом,
И кровь текла по капле сквозь бинты,
А лесовик склонялся седобровый
И спрашивал:
«Ты все взорвал мосты?» «Да, все».
Редко кому удавалось с такой спокойной гордостью ответить на прямой и суровый вопрос. Молодец, Платон Никитич, — так и хочется сказать ему после этих слов. Вступают в разговор Мавка, роза, ясень, оживает мир украинской легенды. «И полетели фермы, лонжероны, обрушась на крутые берега» — входит в стихи партизанская действительность. А потом снова горделивая перекличка с Лесей Украинкой: «Да, я плотины рвал, я не скрывался в скалах».
С близкого языка гораздо труднее переводить, чем с далекого. Обманчивая простота соответствий затрудняет, а не облегчает переложение. За редким исключением стихи украинских поэтов звучат на родном языке гораздо сильнее, чем на русском. Относится это и к стихам Платона Воронько. Может быть, лишь одна небольшая поэма «Из Неметчины в Чернетчину» с одинаковой силой прозвучала на русском языке в чудесном переводе Сергея Васильева. Мне случилось перевести несколько партизанских стихов моего товарища. Кажется, самый удачный из них — перевод «Карпатской песни». Помню, я принес его на квартиру Платона в Москве, и мы читали вслух горячие, с пылу строки. Приведу это короткое стихотворение целиком:
Ты встаешь бессонными ночами