Любил Николай советскую власть, да разлюбил. Побелели голубые его крестьянские глаза, ушли внутрь. Обтянулись поредевшие виски. Тут взял да и бухнул: «Верно это они, солидарность, паровозы с рельсов поскидали». Брякни он такое у себя в ящике – целое дело бы завели. А то улыбнется криво и анекдот выдаст. Дескать, Муслим Магомаев строит дачу и поет: «Нам песня строить и жить помогает». А рабочий идет мимо и тоже поет: «И где мне взять такую песню…» Николай и сам не рад становиться таким антисоветчиком. По ночам ему снятся кошмарные сны. Будто бы бегут за ним страшные безликие враги народа – диссиденты. Орут вражескими голосами: «НиколАЙ! НиколАЙ! Вот мы тебя завербУЕМ!» И отдается эхо в жутком ледяном космосе: ай… уйм… Николай просыпается в ледяном поту. Звездная осенняя ночь выстудила его скворечник. Фосфорицирующий циферблат говорит ему, что спать уж не стоит – скоро запетушится будильник. Николай засовывает ноги в рукав телогрейки и говорит в неприветливую тьму: «Ну, Николай! Ты, Николай, хорош! Ты, сукин сын, у меня достукаешься!» И так-то до раннего подъема с Николаем Николай николается.
Римма жалуется: Алик со стройки приходит злой как черт. На днях кому-то ногу плитой чуть-чуть не отдавил. Чуть-чуть не считается. А изувечит кого – всю жизнь платить будет. Мало того, что человека жалко. С вечера пить боится. Не знает, когда и пить. Пьет по дороге с работы. И всё равно приходит злой.
Николай по-прежнему ходит на байдарке. Его младший товарищ Борис женился на Любе с дочерью. Еще одну родили. Там всё наоборот. Борис из богатой шибко грамотной семьи, Люба из рабочей. Бывало, говорит, только я читать, так мать – иди белье гладь. Теперь Люба как сядет пить, так оправдывается: «Ну, если еще и в этом себе отказывать!» Не больно-то им от Борисовой семьи перепадает. Гнилую картошку, и ту срезать подумают. Люба смеется: «Что дома-то, готовить да посуду мыть». Любит она эти походы – на людях быть. Поет-заливается: «В этом зале пустом мы танцуем вдвоем, так скажите ж хоть слово – сам не знаю о чем». Тоже была с Борисом любовь и вся вышла. Поехала, значит, в санаторий, взяла там какого-то с севера, уехала с ним за полярный круг. Двух дочерей увезла. Пожила полгода – и назад. Борис принял. Люби, покуда любится, терпи, покуда терпится, прощай, пока прощается – и Бог тебе судья. А Николай всё мрачнеет – народ кругом мотается, точно дерьмо в проруби, аж в глазах рябит. Тоже моралист выискался. Вот Толик новую жену взял, учит Дашу звать ее матерью. Николай не одобряет, а что толку. Уж кто взялся сироту растить, то и спасибо.
Люська с годами всё хорошеет. Вместе с надеждой отлетает неловкая застенчивость. Всё прямее глубокий светлый взгляд. Не сгибается, а разгибается в полный рост высокая, не лишенная изящества фигура. На Николая она ворчит голубиной воркотнёй – не столько по конкретному поводу, сколько так, вообще, за разбитую свою жизнь. В квартире ее, на которую Николай никогда рта не разевает, поселились Николаю не знакомые лары старых московских домов. В коммуналку на Электрозаводскую Люська их не принесла. Чуткий к тонким материям Николай ведет себя в Люськином обиталище очень осторожно. Вот так в церкви он боязливо подымает взор, ощущая десятым чувством всё свое языческое несовершенство. Этот прозрачный, ускользающий взгляд Николая – откуда? От какого такого родства? Водяной ли долго не отпускал мельничиху из купаленки? Леший ли подстерег девку в малиннике? Или, может быть, лиса ударилась оземь перед охотником и оборотилась пригожей молодицей? С лисьей опушкой на красной душегрейке, с прозрачными, сведенными к носу глазами? Удивительно, но на лице у Димки те же прозрачные Николаевы глаза глядят как Люськины. Более поздняя, христианская постановка взгляда. Иная глубина, иная стихия. Шаг вперед на целую эпоху. Вадик студент, у него культурные друзья. Николай в сына буквально влюблен, зазывает в Икшу. Вадик норовит приехать с товарищами, Николай жмется. В конце концов приезжает один. Николай сажает его на лесной опушке с букетом ночных фиалок или с корзиной грибов, по сезону, и фотографирует. Потом смотрит диапозитивы и балдеет.
У Николая уже вторая собака. Первая была Найда, неказистый черно-белый спаниель. Ее дочь Умка уже и по экстерьеру ближе к породе, и толковее. Николай купил книгу «Охота со спаниелем», всё по науке. К ружью у него чисто фрейдистское отношение – как к продолжению самого себя. Вскинет на плечо, и пошел чавкать сапогами по развезённой грузовиками глинистой дороге. Купил мотоцикл с коляской, ему сто лет в обед. Завяжет Умку в рюкзак, одна голова торчит, и за Дубну, в охотничье хозяйство - для лосей веники вязать.