Он всегда мало интересовался ее внутренней жизнью, как она выражалась, считая Анну весьма недалекой, а ведь там, в непрозрачной для него глубине, что-то ворочалось и копошилось, как и в любой, самой темной ли, самой простой ли душе. Наконец, при всем умилении укладом ее семьи, сам он никак не вписывался в этот уклад, не умел быть внимательным к ее родным, считая все это пустяками: забывал угодить будущей теще или поздравить генерала с каким-нибудь 23 февраля или Днем Победы; Гобоисту казалось, что это вовсе ни к чему – генерал не воевал; он не понимал, что это нарушало тон дома кадрового военного, и не догадывался, как часто Анне приходилось выгораживать его перед родителями…
И уж вовсе ему было невдомек, что и сам он очень изменился: ссутулился, еще похудел, стал сух и раздражителен, утратил ту легкость, которую внушали ему собственный дар и женское обожание, приобрел такое отталкивающее качество, как вальяжное высокомерие, а по-прежнему обаятелен и остроумен бывал лишь в краткие минуты, когда еще не перебрал лишнего…
Он вдруг спохватился, что даже не знает толком, где Анна работает, кто ее сослуживцы и партнеры, на какие деньги куплена ее машина, откуда у папы-военного, давно вышедшего в отставку, денег значительно больше, чем должно бы быть у пенсионера, пусть и бывшего генерала строительных войск. И очень удивлялся, когда стал замечать, как Анна любит деньги, а не парение духа. Его собственного, разумеется.
Но самое главное, он внезапно обнаружил, что стремительно изменилась его собственная, такая налаженная, как ему казалось, жизнь. Прежде всего, он как-то незаметно для себя перекочевал в квартиру жены, потому что муж и жена должны жить вместе. И в один прекрасный день обнаружил себя бездомным, как будто тот давний навязчивый сон стал сбываться.
Ему была отведена самая маленькая и темная из трех комнатуха – под кабинет, а спать ему вменялось в большой спальне с тюлем на окнах, на итальянской мебели, белой с золотом, на огромной кровати размера king c видом на громадный белый с золотом платяной шкаф, весь в зеркалах. Даже клозет, совмещенный женой с ванной комнатой, чтобы встала стиральная машина с сушкой, весь в ложном мраморе, зеленом с белой крошкой, был итальянским, точно таким, как в заграничных гостиницах трех звезд, но только здесь, в России, унитаз с кнопкой отчего-то все время ломался, не желая спускать и омывать, видно, трудно далась ему дорога с Апеннинского полуострова…
Теперь, когда Гобоист просыпался под утро в квартире жены в своем тесном кабинете, – он почти всегда спал здесь, а не в итальянской спальне, – на узкой жесткой кушетке, ему казалось, что его старенькое, материнское еще, пианино, в кабинете не поместившееся и вставшее в гостиной, позвало его, издав какой-то глубокий, средней высоты, похожий на вздох звук.
Подчас Гобоист порывался сбежать и вернуться к себе домой, но скоро выяснилось, что вернуться ему некуда. Ибо перевезены уж были его ноты и книги, оставшийся по наследству от деда кабинет – гарнитур из книжного шкафа, письменного стола, кресла и кабинетного дивана.
Кроме пианино, переехали в семейную гостиную напольные часы, перебрались картины. А в его чулан – коллекция курительных трубок, всяческие мелочи и сувениры, напоминавшие о поездках и встречах, даже фотография матери, даже пара семейных портретов, – он наивно гордился своим дворянским происхождением, несколько, правда, худосочным, – даже шелковый малиновый кабинетный халат. Это было набито, повторяем, в одну маленькую комнату, о которой жена презрительно говорила гостям ему нравится жить в берлоге.
Ему не нравилось. Сидение в "берлоге" было лишь жалкой потугой сохранить былую отдельность, независимость, самоуважение в конце концов. В свою квартиру он наезжал иногда, как провинциал на малую родину, заставая распад и разор. Здесь пахло тленом его прежней прекрасной и молодой жизни. Гобоист, всегда не упускавший возможности пропустить рюмку-другую, стал много больше пить, засиживался в безымянных дрянных кабаках: только чтобы оттянуть момент возвращения под супружеский кров. К тому ж его гастрольные дела были запущены и заработки опускались все ниже.
Однажды у него, ехавшего пьяненьким с сотней рублей в кармане, постовой отобрал водительское удостоверение. И сколько стоило денег, времени, а главное – унижений от окольных звонков с просьбами, от передачи взятки и посещений околотка, – чтобы права вернуть. Заняло все это чуть не два месяца. И если это не крах, то что, вдруг со страхом все чаще спрашивал он сам себя. На самом деле это был посетивший его, когда ему стало под пятьдесят, страх – неведомый прежде страх будущего. Это был страх перед завтрашним днем, страх, какой бывает даже сильнее страха смерти. И подступило одиночество, которое, конечно, всегда было рядом, но которого за суетой он прежде не замечал… В такие моменты люди принимают крещение, идут к причастию и принимаются думать о вечности. Впрочем, Гобоист был крещен еще в детстве своей нянькой – тайком от родителей-атеистов.