— А ведь Пушкину было всего лишь тридцать пять, когда он писал эти стихи! — окидывает нас взглядом Мележ. Здесь, на этом тесном «пятачке», давно, давно нет уже среди нас тридцатипятилетних… И его, видать, сегодня особенно поражает эта наша такая очевидная «седина». — В тридцать пять такие стихи… — скорее сам с собой говорит он. — А мы… А я… Хотя разве мы старые? — с безобидной насмешкой как бы примеряется к каждому из нас Мележ. — «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» — снова повторяет он и медленно направляется вниз по узкой деревянной лестнице, покрытой зеленой ковровой дорожкой.
Вспоминаю, так как сами по себе наплывают воспоминания. Не придерживаясь ни хронологии, ни какой-то тематической последовательности… Всем нам, кто знал его, и тем, кто будет встречаться с ним только в его книгах да еще в воспоминаниях современников, всем нам будет дорого — я уверена — увидеть и почувствовать живого Мележа.
…Королищевичи где-то в самом начале 50-х годов. Сюда еще приезжают отдыхать даже самые известные из известных. «Средних» — по случаю наезда «высокого» гостя — переводят и в комнату «среднюю»… Начинающим же или молодым вообще редко когда случается даже угодить сюда, а если уж такой случай и выпадал, то разве только в первую или пятую комнатку, где кое-как ютилась кроватка да маленький письменный стол со стулом.
В Королищевичах тогда, как, кстати, и сейчас в наших даже очень прославленных Домах творчества, существовала твердая «табель о рангах»…
Я жила в тот летний месяц, конечно, в пятой комнате. Иван Мележ с дочкой Людочкой (она еще в школу не ходила) занимал седьмую. Тогда он работал, по-моему, над «Мінскім напрамкам»[3] и страшно волновался, нервничал, потому что в седьмую комнату его поселили «временно»… должен был приехать Кондрат Кондратович Крапива с Еленой Константиновной, а они обычно занимали именно седьмую комнату. Во всяком случае, об этом был предупрежден Мележ. И, хотя Кондрат Кондратович с Еленой Константиновной приехали где-то уже к самому концу срока, рабочее настроение было нарушено ну и, конечно, самолюбие Мележа задето.
Мне хорошо запомнился тот молодой Мележ. Я ни разу не слышала, чтоб он когда-нибудь повысил голос, чтобы дочка его не послушалась. Слово его закон, но закон этот был не в тягость. Девочка вставала вместе с отцом, умывалась и, как взрослая, сама расчесывала и заплетала чудесные светлые косы с розовыми бантами. Глядя на них двоих со стороны, нельзя было не восхищаться ими, не позавидовать…
Помню, мы тогда часто ходили на прогулки в лес, ходили по землянику за Довнорову хату — там были тогда такие незапаханные полянки, окруженные дубняком и редкими кустами колючего шиповника. На тех прожаренных солнцем полянках как насыпано было зрелой душистой земляники… Теперь уже не осталось и следа от тех полянок, от дубняка, шиповника, земляники. Неумолимой железной поступью шагает линия высоковольтных передач…
Ходили мы туда с Лидой Киреенко, покойным Алесем Стаховичем и Мележем (никак не поднимается еще рука написать о Мележе «покойный»…).
Стахович неизменно шутил и флиртовал (иначе с женщинами обращаться он не умел), а Мележ срывал то для одной из нас, то для другой — чтобы лишнего не подумали! — душистые кустики земляники и напевал модную в те годы песенку:
И нам обеим, тогда еще совсем молодым женщинам, было приятно слушать его…
…В ноябре семьдесят четвертого года в Ялтинском доме творчества нас, белорусов, собралась целая колония. Микола Аврамчик, Лидия Арабей со своим мужем, художником Евгением Ганкиным, поэты: Кастусь Цвирка, Алесь Ставер, Иосиф Василевский.
Не помню, то ли заводной и компанейский Иосиф Василевский, а может, скорее, Микола Аврамчик — кто-то из них — подал мысль всем нам вместе навестить Мележа — он в это самое время как раз отдыхал в Мисхоре вместе с Лидией Яковлевной в санатории «Белоруссия».
И вот, не долго собираясь, на катере отправились мы в Мисхор. Приехали к «тихому часу». Зашли к дежурной сестре, сказали, кто мы и к кому. …Сестра, отнюдь не выразив радости по поводу нашего приезда, все же пошла к Мележам. Вскоре вернулась со словами: «Он сейчас выйдет», — и опять села за свой столик.
Чувствуя себя неловко, что явились, не предупредив — отступать было некуда, — мы остались ждать.
Прошло довольно много времени, и в глубине широкого светлого коридора опять открылась боковая дверь, и на пороге показался Иван Павлович. В знакомом всем нам сером пиджаке. Такой некурортный, такой непляжный…
Он шел к нам и приветливо улыбался.
— Прошу прощения, что заставил ждать… Сегодня у меня трудный день. Была тяжелая процедура…
У него и на отдыхе, и в санатории были «тяжелые дни»…
Нам надо было просить прощения: это мы, можно сказать, подняли его с постели, когда ему так нужен отдых…