Теперь, Катилина, продолжай свое дело, оставь, наконец, наш город; ворота открыты – уезжай. Слишком уже стосковался по тебе, своем начальнике, твой Манлиев лагерь. Уведи с собой также и всех своих единомышленников, а если не всех, то как можно больше; очисти город! Ты избавишь меня от тяжелой заботы, если только стены Рима будут между тобой и мной. А среди нас ты уже долее жить не можешь: этого я никоим образом и ни под каким видом не дозволю. Мы и то должны ревностно благодарить бессмертных богов, и прежде всего присутствующего среди нас Юпитера Становителя, древнейшого стража нашего города, что мы столько раз избегли этой столь гнусной, столь жестокой, столь гибельной для государства язвы: нельзя допустить, чтобы его благополучие еще далее подвергалось опасности. Когда я, Катилина, был назначенным консулом, и ты злоумышлял лично против меня – я защищался не государственной силой, а своей частной осмотрительностью. Когда, затем, в последние консульские комиции ты хотел убить на Марсовом поле и меня, консула, и твоих конкурентов – я воспротивился твоим преступным замыслам с помощью той охраны, которую мне предложили мои друзья, не поднимая всенародной тревоги. Вообще, сколько раз ты ни нападал на меня – я собственными силами отражал твое нападение, хотя и сознавал, что моя гибель будет сигналом великих бедствий для государства. Но теперь ты уже открыто угрожаешь всему государству, ты и храмы бессмертных богов, и здания города, и жизнь всех граждан, и всю Италию обрекаешь на гибель и разорение. Вот почему я – так как обстоятельства еще не дозволяют мне прибегнуть к самой простой и в то же время наиболее свойственной моей власти и традиции наших предков мере – хочу пустить в ход другую, с нравственной точки зрения более мягкую, а с точки зрения государственного благополучия более полезную. В самом деле, если я прикажу тебя казнить, то остальная горсть заговорщиков останется в нашем государстве; если же ты, повинуясь моему неоднократному приглашению, уйдешь, то и эта большая и зловредная лужа, заражающая наше государство, – твоя свита – будет выкачана. В чем же дело, Катилина? Ведь я приказываю тебе сделать именно то, что ты уже сам от себя собирался сделать; и ты еще медлишь? Консул приказывает врагу уйти из города. – «Уж не в изгнание ли?» – спрашиваешь ты. – Нет этого я не приказываю; а впрочем, если тебе угодно узнать мое мнение, то – советую.
Да, советую. Я не вижу ничего привлекательного для тебя в этом городе, где – если не считать твоей шайки бесчестных заговорщиков – все тебя боятся, все тебя ненавидят. Да и может ли быть иначе? Твоя жизнь заклеймена всеми знаками семейного позора, твоя слава забрызгана грязью всевозможных неопрятных проделок. Нет сладострастного зрелища, которым бы ты не осквернил своих глаз, нет преступления, которым бы ты не замарал своих рук, нет разврата, в который бы ты не погрузился всем своим телом; стоило неопытному юноше запутаться в соблазнительных сетях твоей растлевающей дружбы – и ты с кинжалом в руке звал его на путь злодейства, ты нес пред ним факел по тропинке порока. Да что об этом говорить! Не ты ли, очистив смертью прежней жены свой дом для нового брака, завершил это преступление другим, неслыханным злодеянием? Его я называть не буду; пусть оно так и остается схороненным под покровом молчания, чтобы люди не думали, что такая гнусность могла и возникнуть в нашем государстве, и, возникнув, остаться безнаказанной. Равным образом оставляю в стороне и то полное материальное банкротство, которому предстоит обрушиться на тебя в ближайшие иды; перехожу к тем твоим деяниям, которые связаны не с порочностью и бесславием твоей частной жизни, не с затруднительностью и позорностью твоего имущественного положения, а с высшими интересами государства, с жизнью и благополучием каждого из нас.
Можешь ли ты, Катилина, с удовольствием смотреть на один и тот же свет дня, дышать одним воздухом с этими сенаторами, которые – как тебе известно – все знают, что ты с кинжалом в руке стоял на комиции накануне январских календ в консульство Лепида и Тулла, что ты навербовал шайку с целью убить консулов и руководителей государства, что исполнению твоего безумного злодеяния воспрепятствовало не раскаяние, не робость с твоей стороны, а только счастье римского народа? Но оставим это дело, благо ты сам его затмил позднейшими, многочисленными и явными злодействами; сколько раз ты пытался убить меня в мою бытность и назначенным, и действительным консулом! сколько раз я от твоих ударов, направленных, казалось, с неизбежной меткостью, спасался – можно сказать, ловким поворотом, чуть заметным движением тела! Ничего ты не исполнил, ничего не достиг – а все-таки не можешь отказаться от своих замыслов и поползновений.