Десять писем об искусстве[26]
Письмо первое
Пишу вам, как обещал, свои мимолетные думы об искусстве, без всякой тенденции, без всякого пристрастия.
Уже на вокзале в Петербурге, случайно развернув фолианты «Русского художественного архива», я приковался к «Распятию». Фототипия, очевидно, с рисунка сепией, исполненного с такой силой, с таким мастерством гениального художника, с таким знанием анатомии! Энергия, виртуозность кисти… И на этом небольшом клочке фона так много вдохновения, света, трагизма! Руки Христа крепко заколочены большими гвоздями; тощая грудь от последнего вздоха резко обнаружила линию реберных хрящей; голова закинулась и потерялась в общей агонии тела. Еще мгновение – и надвигающаяся полосами тьма покроет это страшное страдание… Боже, сколько экстаза, сколько силы в этих тенях, в этих решительных линиях рисунка! Кто же это? Кто автор?.. Вглядываюсь во все углы рисунка, мелькнула иностранная подпись. Конечно, где же нам до этого искусства. Надеваю пенсне –
Так это Брюллов[27]! Еще так недавно у меня был великий спор в защиту этого гиганта.
Ветреная страстная любовница этого маэстро – слава – по смерти его быстро изменила ему. Давно ли она провозгласила его величайшим гением, давно ли имя его прогремело от Рима до Петербурга и затем громко прокатилось по всей Руси великой?
Восьмилетним ребенком за тысячу пятьсот верст от столицы, в пятидесятых годах, еще до железных дорог, в полуграмотной среде – я уже знал это имя и много легенд про живопись этого гения. В шестидесятых годах на лекциях словесности в Академии художеств профессор Эвальд[28] еще увлекал, полный восторгом, всю аудиторию, описывая «Последний день Помпеи. Но не прошло и десяти лет, как мания свержения авторитетов, охватившая, как поветрие, русское общество, не пощадила и этой заслуженной славы. Причины были уважительные: к этому времени у нас проявился вкус национальный; общество жаждало правды выражения, искренности вдохновения художников и самобытности; малейшая традиция общеевропейской школы итальянизма претила русскому духу.