А потом наступал ад. Такой же неописуемый, как геенна огненная. Я знал средство против ада, но неудержимо выблевывал все на пол, включая вставные челюсти. Душа не принимала, как говорится. Меня колотило мелкой дрожью, корежило и так и этак, но пить я не мог. Я корчился, как червяк под каблуком, как гусеница под увеличительным стеклом. И гордости и достоинства во мне было не больше, чем в них. Временами казалось — всё, подыхаю. Но это ли было самое страшное? Я не уверен: едва ли не хуже были «муки совести», «чувство вины». Любая смерть, но только не такая. Отвратительная, неправильная смерть. И я молил судьбу: лишь бы протянуть. Лишь бы протянуть эти несколько похмельных, неправильных дней, а уж потом будь что будет… Я не Муций Сцевола, но таким чмом, этакой похмельной гнидой я не чувствовал себя никогда. Я никогда не чувствовал себя таким ничтожеством, никогда не испытывал такой вселенской срамоты.
Итак, в глубине души я осознавал, что был крепко не прав. Опять же, не знаю, чему, кому я был обязан этим чувством неправоты. Какое-то время я мог не пить, но удерживал меня в основном лишь страх похмелья, а потом девичья память приводила все в порядок; память о похмелье отодвигалась, а все вокруг смотрело таким угрюмым и тусклым… А «вина»? Да какая, к черту, вина, ничто не имеет значения в этом ржавом болоте, ни вина, ни ее противоположность. Иногда, впрочем, я не пил по месяцу. Один раз даже месяц и шестнадцать дней. А потом, давно уже переставший искать поводы и оправдания, я просто заходил в ближайшую винную лавку. Если перед этим я держался достаточно долго, каждый день едва не сходя с ума от бешеного желания выпить и не исполняя этого желания («держаться на зубах» — потом я узнал это выражение), то первую банку я пил сквозь слезы. Да-да, буквально: «и капают горькие слезы из глаз на холодный песок». Было несказанно жаль своих усилий, казавшихся мне нечеловеческими. Да что ж это за проклятье такое?! — готов был возопить я. Ну, любил накатить, так и многие любили, и сейчас бухают себе на здоровье, но до такого же не дошли, не сбывают шмотки таксистам у ночных магазинов, не затариваются каплями Морозова в аптеках, не бредят бухлом денно и нощно; так почему именно меня угораздило?? Несправедливо, сука… Впрочем, какое, на хрен, «справедливо — несправедливо». Я не родился с ДЦП, а другой родился; меня это не утешает. Вещи случаются, потому что случаются, вот и все.
Но кто-то внутри меня (не иначе черт) наговаривал мне: брось ты эти сопли, поскорей приканчивай эту — это создаст необходимую базу; после второй — поплывешь, после третьей — одуреешь, а дальше все будет не важно. Черт говорил дело. И опять начиналась страшная сказка про белого бычка.
Я понимал, что долго такое не продлится. Год-два-три, больше, меньше — и я просто сдохну. Ясно это было, как божий день. Но ничуть меня не останавливало.
Еще один повод пить — забыть, что ты не можешь не пить.
И все-таки, еще раз повторяю, я не считал, что так надо. Я считал, что так не надо. И надеялся бросить пить. И ничего для этого не делал.
А точно ли я хотел? Бросить пить? А? А в ответ тишина…
А точно ли я хотел жить? Я только знаю, что боялся умирать.
Пожалуй, все.
Да, в этот последний раз я пил корвалол из склянок. Кроме алкоголя он содержит фенобарбитал, барбитурат, потому и получилось так занимательно.
Я лежал на незнакомой кровати и смотрел в темноту, на проступающий из темноты шкаф. Теперь я буду трезвым. Я буду хорошим. Забавно, я вспоминаю то время, когда легковерен и молод я был и верил в самосовершенствование. И на хрена оно сдалось? — понял я позже. Но все это не про сейчас. Я снова в него верил. Я буду трезвым. Я буду хорошим.
Я заснул.
Комнаты здесь были немногочисленны, но переходы между ними, хоть и недлинные, были для меня, топографического кретина, устроены сложновато. Идешь в туалет, а попадаешь на вахту. Идешь в палату, а тебе открывается лестница вниз, ведущая к двери, открыв которую, можно покурить.
Людей здесь было и того меньше. Все нездешние, не из самых ближних мест: Кингисепп, Кириши, даже Петрозаводск. Уже знакомый нам Леха и две девчонки, одна совсем молоденькая, другая — постарше, у нее уже был ребенок.
С девчонками я практически не общался. Та, что помоложе, постоянно беседовала с той, что постарше, с Лехой ее объединяли мальчишеско-девчонские заигрывания. Со мной она почти не говорила, но здоровалась почтительно, как будто немножко испуганно.
Один раз в кухне она вдруг разразилась какой-то самодельной песенкой, я только помню, что там фигурировал кораблик, а может, пароходик. Может быть, это была какая-то непритязательная попса, известная среди малолеток.
Пела она почти без голоса и без мелодии, но с таким чувством, с такой, я бы даже сказал, страстью, что я был-таки впечатлен. Она спела куплетик и смолкла как ни в чем не бывало. Я смотрел на нее.
Мать была посолиднее. Никакой «тинейджеровости» в ней не было. Странно, как ее вообще сюда занесло. История, однако…