Лишь зимой 21 года по желанию Якова Ноевича Блоха, издававшего книгу портретов поэтов работы Ю. Анненкова, и пожелавшего, чтобы в ней был и мой портрет, мы опять встретились «по-настоящему».
Анненков тогда был в расцвете славы. Он рисовал не только всех знаменитых политических деятелей — Ленина, Троцкого, Луначарского и многих других, но и писателей и поэтов, актеров и актрис.
Словом всех, кто тогда играл какую-нибудь роль в Петербурге и Москве. Нэпманы и нэпманши были готовы заплатить что угодно, чтобы добиться чести быть изображенными «самим Анненковым».
В его прихожей, на Кирочной, я столкнулась с одной из таких «нэпманш», кутавшейся в мех, шуршащей шелками, дышащей духами, с бледным до голубизны лицом, кроваво красными губами и удлиненно подведенными глазами — новый тип женщины в революционном Петербурге.
Анненков встретил меня так сердечно и дружески, как будто он вчера, а не год тому назад провожал меня домой.
Но этот год — трагический год смерти Блока и расстрела Гумилева — все же послужил основной темой нашего разговора. И к воспоминаниям детства мы уже не возвращались. К тому же я за это время успела выйти замуж, о чем мы, конечно, тоже поговорили.
Анненков показал мне уже сделанные им портреты Анны Ахматовой, Замятина и Сологуба, предназначавшиеся для его книги. Между прочими и портрет Георгия Иванова.
— У него на редкость интересное лицо, — сказал он. — Совсем особенное. Да он и сам особенный.
Телефон беспрерывно звонил, отрывая Анненкова от работы.
— Нет, нет, никак ке могу, — раздраженно отвечает он на клекот, доносящийся до меня. — Цена? Дело не в цене, а в том, что у меня нет времени. Понимаете, нет времени. И уже повесив трубку, добавляет: — И желания нет, сколько бы мне не заплатили.
Я позировала Анненкову больше двух часов. Я терпеть не могу позировать, мне тяжело и скучно сидеть неподвижно и чувствовать на себе внимательный, будто ощупывающий меня взгляд.
Но с Анненковым я не чувствовала ни скуки, ни тяжести. Мне даже жаль, что сеанс уже кончен и надо уходить.
Следующий назначен на понедельник.
Я ухожу, не увидав наброска с себя.
— В следующий раз покажу, а сейчас нельзя. Так не забудьте. В понедельник, в три.
Я смеюсь.
— У меня память хорошая. Да если бы и плохая была, все равно не забыла бы. Ведь мне очень лестно, что мой портрет будет в вашей книге. Будьте спокойны — приду, Юрий Павлович.
Но я не пришла. В тот же вечер меня телеграммой вызвали в Москву к моему опасно заболевшему брату.
А когда я через полтора месяца, вернулась в Петербург, Анненкова там не было. Он куда-то уехал. Книга вышла без моего портрета, о чем я еще и сейчас жалею.
Но в книге в перечне портретов он указан.
Лето 21 года. Москва.
Я гощу у брата и, как здесь полагается, живу с ним и его женой в одной комнате, в «уплотненной» квартире на Басманной.
У нас в Петербурге ни о каких «жилплощадях» и «уплотнениях» и речи нет. Все живут в своих квартирах, а если почему-либо неудобно (из-за недействующего центрального отопления или оттого что далеко от места службы), перебираются в другую пустующую квартиру — их великое множество — выбирай любую, даром, а получить разрешение поселиться в них легче легкого.
Здесь же, в квартире из шести комнат двадцать один жилец — «Всех возрастов и всех полов» — живут в тесноте и обиде.
В такой тесноте, что частушка, распеваемая за стеной молодым рабочим под гармошку, почти не звучит преувеличением:
Большинство жильцов давно перессорились. Ссоры возникают главным образом на кухне между жилицами, мужья неизменно выступают на защиту жен и дело часто доходит до драки и во всяком случае до взаимных обид и оскорблений.
Ко мне, как к элементу пришлому и, главное, временному здесь относятся довольно гостеприимно.
Мне совсем не нравится в Москве, несмотря на то, что меня закармливают всякими вкусностями. Но мне скучно. К тому же, что меня удивляет и огорчает, жена моего брата ревнует его ко мне. Я бы уже уехала домой, но боюсь огорчить брата, всячески старающегося угодить мне.
Сейчас он на службе, а его жена ушла на рынок за покупками. Я одна и это очень приятно.
Я берусь за свою новую балладу: как всегда когда остаюсь одна.
Дверь не хлопает, а отворяется без предварительного стука. В нее просовывается голова молодой беременной соседки, жены того самого рабочего, что распевает частушки. Она почему-то зауважала меня, должно быть за то, что я «из Питера». Она поверяет мне свои семейные тайны и советуется со мной, как с оракулом, о самых разнообразных предметах.
Так она спросила меня сегодня утром в коридоре: Правда ли, скажите, Ленин издал декрет, что нам пролетаркам носить всего шесть месяцев, а буржуйкам двенадцать?